— Нельзя допустить, чтобы из-за них убили жителей города.
— И что ты предлагаешь? — спросил Жюльен.
— Выдадим их.
Эктор никогда не был прагматиком. Он до сих пор жил в мире, где обращались в полицию, а та принимала меры. Делать вид, будто такой мир еще существует, было его личной формой сопротивления. Но воображение у него истощилось, новые мысли не шли в голову. Он было ненадолго воспротивился, но это ничего не принесло. Погрузившись в свое обычное бессилие, он печально покачивал головой, как делал это всегда, столкнувшись с чем-то недопустимым.
— Это не так просто, — мягко указал Жюльен. — И, пожалуй, не слишком разумно.
— У тебя есть связи, Жюльен. Ты важная персона. Ты знаком с prefet. Сходи к нему. Поговори с ним. Он сумеет что-нибудь сделать.
Жюльен печально поглядел на него: его вера была такой трогательной.
— Что ты думаешь? — спросил он по возвращении Юлию. Она была все еще с ним: Бернар все еще ничего не предпринял, чтобы ее увезти, и теперь казалось, что он и не собирается ничего делать. И тем не менее требования новых удостоверений личности и документов все поступали. Договариваясь с Бернаром, Жюльен надеялся, что Бернар выполнит обещанное, но теперь уже был далеко не уверен. Юлия сделала все, о чем он просил, и даже больше. В любом случае, сухо заметил Жюльен, быстрее будет дождаться союзников. Впрочем, такой исход его скорее радовал: ничто не предвещало опасности, и дни были напоены столь полным счастьем, почти покоем, что их собственная безмятежность только росла от ежедневных сообщениях о боях, которые рано или поздно придут и в эти места.
Она была перемазана чернилами. До того, как она стала жить с ним, Жюльен даже не подозревал, насколько пачкаются художники, сколько в их жизни физического труда. Это только подстегивало его в неустанных поисках мыла. Он с нежностью глядел, как она пытается почесать нос какой-нибудь частью руки, которая не была бы выпачкана особо липким варевом самодельных чернил, потом сжалился над ней и почесал сам.
— Теперь мне понятно, почему у художников Возрождения всегда были подмастерья, — с облегчением сказала она. Потом посмотрела в зеркало. — Господи милосердный, ты только на меня погляди!
Старая рубашка без воротника, его старые брюки с засученными штанинами, чтобы не наступать на них, босая, волосы стянуты на затылке веревочкой — она была поразительно красивой, и такой счастливой он ее никогда не видел.
— Поезжай, — сказала она, пристально рассматривая свое отражение. — Конечно, тебе нужно ехать. Что ты теряешь? Ты должен сделать что-нибудь для этих несчастных.
Жюльен уехал через час. По его расчетам, он должен был вернуться на другой день к вечеру и обещал посмотреть, не удастся ли раздобыть мыла или бумаги. Это, с улыбкой объявил он перед отъездом, две самые ценные вещи в мире.
В 1972 году, незадолго его до смерти, журналист, подавшийся в писатели, наткнулся на имя Марселя Лапласа и написал книгу о Провансе в дни войны. Книга была частью начавшейся тогда переоценки войны, но все же скорее искала оправданий, чем обвиняла. Сводились старые счеты, скрываемые сделки и компромиссы извлекались на свет. В случае Марселя цена была не слишком высока: к тому времени он был уже болен и терял память. Он был выше любых упреков, и ему не было нужды защищаться. Его послужной список и репутация говорили сами за себя.
К тому времени Марсель удостоился стольких почестей, что считался одним из столпов государства. Почти четверть века после войны он занимал руководящие посты в различных государственных учреждениях и приложил руку к экономическому чуду — гордость Франции, пошатнувшаяся в шестидесятых. Технократ, оправдание технократии во плоти, отточивший свое мастерство в Авиньоне военного времени, когда проводил в жизнь политику национального обновления, о которой грезили в Виши.
Покопавшись в его прошлом, журналист отыскал много позабытого. Получившаяся книга избегала бюрократических деталей, меморандумов, приказов, совещаний, назначений, составлявших хлеб насущный коллаборационизма. Он мог бы многое извлечь из издаваемых Марселем административных предписаний, которые раз за разом показывали, как он в своем стремлении угодить шел дальше требований и вишистсткого режима, и оккупантов и за счет других получал пространство для маневра. Тщательное рассмотрение того, как он применял statut des juifs22, вскрыло бы, что работы лишились многие, кто сохранил бы ее, будь у власти более вялый, не столь ревностный prefet. Показало бы, что рука не столь жесткая могла бы смягчить распоряжения о реформировании школ, закрытии ночных клубов, запрете собраний.
Все это упоминалось, но автор ставил себе другую цель: он предпочел сосредоточиться на единственном событии, суммирующем драму и хаос войны. В качестве такого знаменательного эпизода он выбрал 14 августа 1943 года, когда Марсель, по его собственным воспоминаниям, впервые попытался вступить в контакт с Сопротивлением. Мужественное решение, которое в конце концов принесло плоды за несколько недель до освобождения в следующем году. Ведь когда немецкая армия отступила, гражданская война не разразилась, Прованс не ввергся в хаос. Власть взяло гражданское правительство, а репрессии были сведены к минимуму. И снова Марсель хорошо послужил своей стране и своему departament. Автор раскопал, что Марсель и Бернар вместе ходили в школу. С его легкой руки они превратились в друзей и даже больше, в кровных братьев, протягивающих друг другу руку через пропасть идеологий и грохот конфликта. Доверие, такое простое и человеческое, взяло верх над ненавистью и страхом, упрочило быструю реинтеграцию армии и администрации, восстановление гражданского правительства, едва армии союзников оттеснили немцев на север.
Вот каким журналист придумал разговор, в котором Марселю сообщили про возвращение во Францию Бернара. Усадил Марселя за письменный стол и заставил размышлять о дальнейших шагах. Информировать немцев? Передать сведения собственной полиции? Или, преступив закон, войти в темный мир заговорщиков? Кто-нибудь вроде Оливье де Нуайена создал бы полутеологическое моралите, в котором вполне пресловутый демон искушал бы бюрократа сотворить зло, а ангел склонял бы к добру. Манлий Гиппоман, с его классическим и языческим образованием, сымитировал бы суд Геркулеса с пространными и высокоинтеллектуальными дебатами, в которых обсуждалось бы моральные проблемы — с персонификациями Порока и Добродетели для ясности, — по окончанию которых Марсель делает свой взвешенный выбор.
Учитывая замысел драмы, все три варианта должны были представить Марселя героем (как сделал это автор книги) или хотя бы центральной фигурой происходящего. Все сводится к его решению — и вот тут-то вкрадывается журналистское искажение. Ведь Марсель никакого выбора не сделал. Вовсе не взвешивал альтернативы. Ни на минуту не сомневался в том, что поступает правильно. И, разумеется, журналист не подозревал ни о существовании Жюльена Барнёва, ни о его важности.
Дело обстояло просто: в бургундах Манлий видел лучшую надежду на безопасность Прованса. Он умел различать между двумя племенами варваров, тогда как его друг Феликс в них всех видел угрозу своему идеальному Риму.
К тому времени, когда, покинув королевский дворец, Манлий отправился в обратный путь, тщетность сопротивления была ему очевидна. Обстоятельства сделали его и Феликса врагами. Один из них должен уступить. И времени было в обрез; бургундский король был рад вывести свое войско на рубеж к югу от Везона, но отказался от вторжения. Он не хотел натолкнуться на сопротивление: в этом случае он либо не придет вовсе, либо сочтет себя вправе грабить вволю. Тогда все усилия Манлия пойдут прахом. Их спаситель превратится в их губителя.
На обратном пути, который во времена его деда занял бы два дня, а теперь потребовал десять, Манлий был уверен, что возьмет верх и в городе, и во всей области. Епископский сан давал ему непревзойденную, даже уникальную возможность влиять на горожан, и не было сомнения, что его поместья также подчинятся. Тем не менее он сознавал, что сопротивление его планам неизбежно и — если его возглавит Феликс — может стать весьма внушительным.