“Вероятно, и слова “творческий путь” к Набокову также неприменимы; тут подходит идея не линейного, но вращательного движения, близкая самому автору. “Дар” — сердцевина этого вращения: через роман проходят все тематические радиусы прозы Набокова” (Т. 2. С. 482). Хорошо, пусть неприменимы, хотя любой литературовед вам скажет, что это иной вариант творческого пути, тоже весьма распространенный. Но вот может ли радиус проходить через что-то?
“Сразу после написания роман “Мы” стал широко известен по спискам, о чем свидетельствует бурное обсуждение произведения в обществе и критике того времени, что само по себе, с учетом отсутствия публикации, определенно имеет статус своеобразного феномена” (Т. 2. С. 488). Учет отсутствия здесь вполне достоин статуса… феномена. Широкой известности по спискам (это не эпоха самиздата) и бурного обсуждения сразу после написания романа “Мы”, впрочем, тоже не было, это обсуждение (осуждение) началось почти через десятилетие, в конце 1920-хгодов.
Кажется, в двухтомнике есть только одно писательское высказывание — резкое, личное, не уравновешивающее плюсы и минусы, а осмысляющее их. Александр Терехов пишет об Александре Солженицыне, как и мечталось авторам предисловия (правда, тоже выражающийся слишком высокопарно), “не сдерживая слез, сжимая кулаки, хохоча и замирая от восторга, гневаясь и сходя с ума”.
Эссе Терехова не биография, не очерк творчества, а размышления о судьбе культурного героя (поэтому он получает прозвище) на фоне советской истории и “литературоцентричной” русской культуры. Причем оно исполнено в любимой прозаиком Тереховым манере: спонтанного внутреннего монолога, записи спора с самим собой, огромных нервных периодов, в которые плотно утрамбованы прошлое и настоящее, предмет и автор, рассказ и событие рассказывания.
“Э-э, разговор про Солжа, Моржа (это прозвище)… Щепотки отработанного мела сыплются на джинсы, и автор, отличник ВВС (“А ведь они так и подумают, что Би-би-си!!! И так впереди — на каждом, о боже (верни курсор, баран, и возвысь букву) Боже, шагу!”), пытается представить себе: “они” — старшеклассники сейчас, кто такие? <…> А висят ли сейчас и кабинетах литературы портреты заплаканного Некрасова и запорошенного сугробом Тургенева, потеснились ли, дошла ли позолота до Бродского, похожего на простуженного скворчонка? Автор наконец замечает за последним столом благодарного слушателя, свою дочь, — она не ерзает. Неизвестная земля непонятного содержания”. (Т. 2. С. 741 – 742).
Автор “Тайны золотого ключика” обращает к этой неизвестной, тающей в дымке земле будущего (и к себе) страшные вопросы: “И есть большая проблема: взрыватель, выдающийся элемент, молекула “Солж” состоит из четырех атомов, связанных последовательно и крест-накрест, “каждый с каждым”: Александр Исаевич Солженицын (11.12.1918, Кисловодск); время; руслит и Бог. И все четыре элемента (на сегодня, 12:04) в реальности не существуют; три — больше не существуют, один — как всегда”.
Итог исследования молекулы вроде бы беспощаден.
Русская литература “просияла, как церковь”, и исчезла, от прежнего ее влияния ничего не осталось.
Солж, последний хранитель ее золотых ключей (явно или нет в заголовке присутствует и побочная ассоциация: Буратино и его золотой ключик), ушел непонятым и разочарованным в результатах своих свершений.
Время его книг тоже, кажется, прошло безвозвратно. “Книги Солжа, вытащенные из воды эпохи, зевают, засыпают и мрут в молодых руках, на жидкокристалличе-ских мониторах, черствеют и высыхают в какую-то каменную бабу, к подножью которой остается водить туристов, нараспев произнося “безуемное”, “запущь”, “обезумелое”, “нечувствие”, “злоключные”, “людожорская”, “живление” (Солж бомбардировал читателей “лексическим расширением”, поднося боеприпасы из словаря Даля). Девушки спустя сто лет не заплачут над его книгами — все авторы руслита мечтали об этих бледно-розовых чертовых девушках спустя сто лет. Никаких солдат-контрактников или менеджеров среднего звена” (Т. 2. С. 744 – 745).
Лишь с последним элементом (Терехов с него начинает) все как всегда, но тоже безрадостно: “БОГ — это как китайский язык. Многие признают, что будущее за ним. Но почти никто не учит. Это штука, не имеющая сайта в сети. Никаких ответных писем” (Т. 2. С. 743).
Скажите, как автор относится к герою, любит ли он его или нет (как та щебетунья Пастернака)? Смешной вопрос. Терехов предлагает в этом замечательном образчике филологической прозы сложный контур, делает “запись со всех концов разом”, заставляет посмотреть на “жизнь и творчество” под неожиданным углом. Он создает образ, а отношение к нему определяйте сами. Насыщенно-метафорическая вязь Терехова не раздражает, а привлекает: потому что все здесь продумано и придумано, все по делу. Это не кокетство, а стиль.
И в этом исконно писательском занятии автору нисколько не помешала начитанность, к его эссе редакторам пришлось сделать 53 примечания — абсолютный рекорд в этом сборнике.
Вот финал “Тайны золотого ключика”: “Своим безнадежным “лексическим расширением” Солженицын отстаивал русский язык, своими книгами он отстаивал человеческое расширение — очертания бессмертной души наперекор веку товаров и цен, под стопами которого лопаются надувными цветными шариками вчерашнего дня рождения “русский”, “гражданин”, “христианин”, “добро” и “совесть”.
Преодолеть пустыню, встретить самого себя — самый тяжелый труд, но это единственное, чем можно как-то ответить страху смерти, — войти в естественные и честные пределы своей личности, не способствовать лжи, не служить наживе, искать правду, служить Отечеству, хранить верность народу, чувствовать свою ответственность за страдания обездоленных, и каждый день делать выбор, отличая зло от добра, и верить — и, какая бы ни выпала русской земле судьба, делать что должно. Это не каждому по силам, но попробуйте, кто знает, не поздно: несколько страниц Солженицына — как морскую раковину к уху, послушайте его голос — возможно, услышите в себе отголоски, родственное, свое, от залитых водой колоколен (“колокольня” — типа башня с колоколом, сооружение, часть церкви).
Или нет” (Т. 2. С. 759).
Но — не слышат, видно, медведь на ухо наступил. В недавней рецензии (Беля-ков С. Писатель и самоубийство // Новый мир. 2011. № 2), вполне доброжелательно оценив успехи и даже провалы “Матрицы”, критик нашел в почтенной компании единственного злоумышленника: “„Э-э, разговор про Солжа, Моржа…”— после такого начала с Александром Тереховым, автором эссе о Солженицыне, надо было расторгнуть контракт. Глумливый и развязный тон задан сразу. Иначе как “Солжем” Терехов Александра Исаевича и не называет. Не нужно быть лауреатом “Большой книги”, чтобы понять, какой эффект дает сочетание букв “л”, “о”, “ж”. <…> Старшеклассник не узнает из сочинения Терехова ни биографии Солженицына, ни сведений о творчестве. <…> Вот такой получился у Терехова капризный, изнеженный Солженицын”.
И, наконец, заключение и оргвыводы: “Солженицына многие не любят, Терехов не первый и не последний. Николай Яковлев, автор книги “ЦРУ против СССР”, сочинял гадости о Солженицыне гораздо изобретательнее. Вопрос не к автору, а к редакторам. Почему написать о Солженицыне предложили именно Терехову? Зачем напечатали этот скучный и злобный пасквиль? Если бы редакторы хотели отвадить читателя от русской литературы, тогда понятно, но они вроде бы преследовали иные цели.
Как будто злой дух подшутил над редакторами “Литературной матрицы”. Даже стойкая неприязнь к Солженицыну не может объяснить этот иррациональный и, несомненно, самоубийственный поступок. Терехов ведь расправляется не только с автором “Архипелага”, но и со всей классической русской литературой, “руслитом”, как он выражается: “…великая русская литература кончилась, в смысле умерла, сдохла (к любимому покойником Далю), подошла к концу, прекратилась, довершилась, пропала”.
Замечательно. Осталось только — в новой парадигме — заклеймить Терехова как литературного власовца, чернящего светлый облик Александра Исаевича (это было как раз любимое определение советской пропаганды и автора книги “ЦРУ против СССР”).