И вот однажды Федя, как всегда, явился на работу пьяным и в спортивном костюме, но на этот раз бдительная охрана вытолкала Федю из Издательского Дома взашей, потому как, дескать, в спортивных штанах – нельзя. Федя стоял на крылечке, недоумевал в меру сил и звонил начальнику отдела спорта:
– Петрович, ты представляешь? Меня на работу не пускают! А мне же про кубок мира писать! Там же епты! Там же… – тут Федя загнул невероятной красоты нецензурную фразу, емко описывавшую буквально все перипетии спортивных состязаний.
И надо же было такому случиться, что именно в тот день до работы начальник отдела спорта Аванес Петросович Мовсесян, ветеран Афганистана и Анголы, перед работой забрал из химчистки брюки. Петрович вышел на улицу, передал брюки Феде и сказал:
– Переодевайся быстро. Спрячься где-нибудь, переоденься и пулей побежал писать заметку!
Федя зашел за угол, снял треники и, опираясь задницей о зеркальное витринное стекло офисного нашего здания, принялся ловить ногой столь непривычный для него раструб брючины. Федя был из рядовых сотрудников, из рабочих лошадок: он даже и понятия не имел, что за зеркальной витриной, о которую расплющены его ягодицы, находится большая переговорная. Тем более уж не мог знать Федя, что в этот самый миг в большой переговорной шеф-редактор Издательского Дома проводила ответственные переговоры с сетевыми рекламодателями, нарочно приехавшими ради этих переговоров из Нью-Йорка.
Ей же ей, я примиряюсь с жизнью, когда представляю себе, как сидят в большой переговорной эти надутые нью-йоркские индюки с этой сукой и вдруг к самому их окну подходит неверными шагами Федя Богоявление, снимает штаны и расплющивает об стекло задницу.
Если бы Федю можно было казнить, эта сука казнила бы его. Но Федю можно было всего лишь уволить, и она его уволила. А заодно обзвонила всех главных редакторов всех московских изданий и от каждого под угрозой информационной войны потребовала, чтобы Федора Богоявленского не брали на работу. А заодно уволила и Ваню Мовсесяна, ветерана Афганской и Ангольской войн, четырежды раненого отца четверых детей, проработавшего в нашем Издательском Доме со дня его основания.
Когда уволили Федю и Ваню, я сбрил усы. Дело в том, что в «Приказе о внутреннем распорядке» был особый пункт, запрещавший сотрудникам Издательского Дома носить на лице какую бы то ни было растительность. Этот пункт был придуман нарочно ради меня. Из всех сотрудников Издательского Дома только старший программист Веник по прозвищу Веник носил кудлатую бороду, и только я носил усы. Программисты – народ перелетный и молодой. Увидев правила внутреннего распорядка, Веник немедленно написал заявление об уходе и отправился в Майкрософт, куда его давно звали. А мне уйти было некуда. Мне было шестьдесят девять.
Усы я носил с тридцати пяти лет. Может быть, это звучит сентиментально, но отпустить усы меня попросила матушка, когда лежала в больнице после второго инсульта. Половиною рта, ибо другая половина была парализована, матушка сказала: «Отрасти-ка ты усы, Ленечка, хочу посмотреть, будешь ли ты похож на гусара». Я перестал брить верхнюю губу, а через неделю, когда усы мои еще топорщились в разные стороны и очень щекотали мне нос, с матушкой случился третий инсульт, и она умерла.
Возможно, я рассказывал эту историю в интервью какому-нибудь таблоиду, падкому на сопливые подробности личной жизни. Возможно, эта сука читает интервью знаменитостей в таблоидах.
Так или иначе, усы я малодушно сбрил.
Вы спросите, почему я так боялся увольнения? Почему не ощущал себя неприкосновенной звездой? Объясню. Потому что к семидесяти годам я уже никакой неприкосновенной звездой не был. Сколько угодно можно ворчать про дурновкусие публики и глупость рекламодателей, однако же цифры – упрямая вещь: мои конкуренты неуклонно набирали тиражи и расширяли рекламные площади, а у меня тиражи год от года падали, и рекламы становилось все меньше. С ревностью и даже завистью я следил, как уверенною рукой ведут свои издания Филипп Бахтин или Коля Усков, годившиеся мне в дети, и всякий раз, отложив свежие номера их журналов, не желал уже смотреть свежий номер своего собственного. На всевозможных балах прессы, на тщеславных журналистских сборищах Филипп и Коля здоровались со мною подчеркнуто уважительно, как если бы я был живой классик. Но в глубине души, пожимая мне руку и говоря мне что-то приятное, каждый из этих мальчишек был уверен, что делает журнал лучше моего. И они не ошибались. А я чувствовал себя этаким старым волком Акеллой, вечно промахивающимся на охоте.
Акелла промахивался на охоте регулярно. Все больше становилось в моей практике маленьких журнальных неудач, которых читатель осознать не может, но остро чувствует. Все меньше бывало озарений. Из десяти заказанных текстов Филипп Бахтин, например, девять выкидывал в корзину, исправно платя авторам kill fee, причем среди отвергнутых авторов мог быть и милейший поэт Левушка Рубинштейн, и выдающийся писатель Андрей Битов. Филипп был требователен и безжалостен, а я авторов жалел: заказав кому-нибудь текст, редактировал до грамотности и элементарного здравого смысла, да и ставил в номер. Частенько ко мне попадали тексты, извлеченные авторами из мусорной корзины Филиппа Бахтина, и то же самое было и с фотографиями. К тому же под старость я стал довольно крепко пить. Моя ежедневная доза выросла до полулитровой бутылки виски. С большим трудом я держался трезвым до обеда, в обед пропускал первую рюмку, а к вечеру не мог уже принимать сколько бы то ни было ответственных решений, ибо Джон Ячменное Зерно налаживал в моей голове спасительное, но опасное равнодушие ко всему на свете.
И вот, когда эта сука стала шеф-редактором Издательского Дома, установила новый внутренний распорядок, уволила четверть сотрудников и заменила в уборных приличную туалетную бумагу дешевой, она принялась за меня.
Чуть ли не каждое утро в четверть десятого она входила в мой кабинет и требовала показать ей, как продвигается работа над очередным номером. Вообще-то так поступать не принято. Шеф-редактор Издательского Дома, заручившись согласием совета директоров, может, конечно, уволить руководителя любого из изданий, но лезть в дела главного редактора, перекраивать верстку, менять фотографию на обложке, переписывать заголовки – это не барское дело. В издательском бизнесе негласно действует средневековое правило «вассал моего вассала – не мой вассал», и никогда в жизни ни один шеф-редактор не стал бы через мою голову руководить моими подчиненными.
Эта сука руководила. А я бесился, но терпел.
Каждое утро я слышал в коридоре стук ее каблуков, и через минуту тонкая ее фигура появлялась в моем дверном проеме.
– Доброе утро, Алексей Константинович.
– Алексей, просто Алексей, если можно.
Успешная карьера наложила на ее внешность тот особый отпечаток, который так точно подметили и так ловко воспроизвели киношники в фильме «Дьявол носит Прада». Я наблюдал метаморфозу. Когда моя бывшая секретарша получила должность обозревателя моды, а потом редактора отдела, из тоненькой ломкой девочки она стала на глазах превращаться в этакую здоровенную бабищу с толстыми ляжками, налитыми икрами, круглыми сильными руками и стремительной походкой. Став главным редактором журнала, она принялась изнурять себя разнообразными диетами, поездками к доктору Шено и консультациями у доктора Волкова. Года через три она стала более зависима от этих своих диет, чем я зависим от алкоголя. Потом она вышла замуж за богатого, но совершенно безвольного человека и родила ребенка, несчастного мальчика, забитое существо, долженствовавшее бесперечь читать взрослые книжки, демонстрировать свободное владение тремя иностранными языками и всякую фразу начинать со слова «простите». Естественные изменения, которые претерпевает женское тело в связи с материнством, совершенно свели эту суку с ума, и по нескольку часов в день она стала посвящать пилатесу, фитнесу, йоге, шатсу, ватсу… Одновременно в дело пошли массаж, уколы ботокса, хирургические подтяжки кожи, рефлексотерапия и еще какая-то огненная терапия, ставшая вдруг модной и совсем уж граничившая с культом Вуду. В результате эта красивая от природы своей женщина превратилась в совершеннейшую мумию, стала похожа на богомола. Ее идеально растянутое и отполированное тело не содержало ни капельки лишнего жира, ни единой лишней складочки, ни одного неучтенного волоска и при этом не выражало ничего: ни призыва, ни страха, ни нежности. А в ее глазах не было ни довольства, ни радости, ни горя, ни сомнений – одна только сухая решимость, бог знает на что нацеленная и чему служащая.