В целом эта история, как следовало из записок Нубара, была не чем иным, как пугающим проявлением горного афганского сумасбродства, вырвавшегося на волю в маленькой, тихой, цивилизованной, уважаемой и законопослушной албанской рыбацкой общине.
И наконец, в тетрадях содержались многочисленные панегирики албанской пенитенциарной системе и в особенности сельскохозяйственным тюрьмам вместе с доказательствами того, что несколько лет, проведенных в одной из них за выращиванием помидоров, могут быть только благим опытом для крестьянского мальчика, который не знает ничего, кроме крошечного мирка рыбацкой деревушки.
Мальчик.
Это слово появлялось на обложках всех тетрадей Нубара. Целыми днями он неразборчиво царапал что‑то в тетрадях, потягивая тутовую ракию, чтобы укрепить нервы, а в сумерках собирал тетради и шел на площадь Сан‑Марко. Там он бродил по кафе и заговаривал с туристами, пытаясь прочесть им отрывки, или совал тетради в руки изумленным туристам и убегал, в надежде, что тогда они прочтут страничку‑другую.
Весна сменилась летом, а лето – осенью. Ближе к зиме, когда город снова накрыли туманы, мельхитаристы сообщили ему, что его жена, которая оставила его в первую же ночь, поняв, что он собою представляет, и возвратилась в армянскую общину в Венеции, родила сына. Нубар написал им, чтобы мальчика назвали Мекленбург Валленштейн. Это было отчаянное усилие сохранить малую толику самоуважения, воспоминание о былой семейной славе, потому что император Священной Римской империи однажды, за выдающуюся военную службу во времена Тридцатилетней войны, наградил дядю первого албанского Валленштейна титулом герцога Мекленбургского.
Но слава предков не могла избавить Нубара от беспокойного отчаяния, овладевавшего им во время вечерних скитаний по кафе на площади Сан‑Марко. Он прятался под арками, ожидая, пока официанты отвернутся, а потом быстро протискивался между переполненными столиками, чтобы раздать свои тетради, – пытаясь открыть им глаза, посвятить в абсолютно точные подробности рассказа о событиях в Гронке.
Где?спрашивал пораженный турист.
Нубар протягивал ему тетрадь.
Гронк,взревел он. Вы рехнулись? Вы оглохли? Гронк,я сказал. Гронк.
К тому времени встревожились даже самые светские и невозмутимые туристы. Случалось, что в него теперь летели липкие пирожные и чашки густого кофе – подручные средства официантов и владельцев кафе, которых бесили его вихляние вокруг столиков, его вороватый шепот, его манера проскальзывать у них за спиной и попытки уронить им на колени одну из тетрадей, пока они не опомнились.
И вот на него обрушивался дождь липких пирожных, над ухом со свистом пролетали чашки густого, обжигающе горячего кофе, и Нубар обращался в бегство, натыкаясь в темноте на стены, в зловещей туманной пустоте огромной площади, где отдаленные шаги звучали так, словно вот‑вот его настигнут, в ночь по скользкой брусчатке, потерявшись в туманах и мороси венецианской зимы, спотыкаясь и падая, прижимая к груди свои драгоценные тетради, которые могли с исчерпывающей полнотой объяснить, что случилось в Гронке, если бы только кто‑нибудь согласился их прочитать, если бы только.
Уже перед рассветом он мешком валился в гондолу и приказывал гондольеру плыть по Большому каналу, чтобы он мог попасть в свой палаццо до рассвета. К его лицу пристали крошки черствых булочек, его вечерний костюм был весь в грязи, оперный плащ изорван, а цилиндр продавлен, и он лежал на дне гондолы, с мучительно идущей кругом головой, дрожа, проваливаясь все глубже в оцепенение, ослабевший, потому что теперь он съедал только одно жареное крылышко цыпленка дважды в день – весь последний год его томило болезненное желание уморить себя голодом. А еще он до бреда напивался тутовой ракии, которую всегда носил в деревянной фляге на плече и брал по вечерам на площадь, – еще один болезненный симптом тяги к саморазрушению, которая терзала его весь последний год.
Но вот наконец он дома. Нубар ступил на пристань и чуть не упал в воду, утопив ботинок и цилиндр. На пристани он потерял оперный плащ, он бессвязно бормотал, пробираясь по мокрым камням и срывая с себя одежду, и наконец исчез, уже почти нагой, в двери своего элегантного палаццо, чтобы прятаться там до тех пор, пока вновь не наступит вечер, и под покровом тьмы бродить по городу.
Так жил Нубар в последние дни 1933 года, безумный призрак, бродящий в зимних туманах Венеции. Никогда он еще не был так далек от вечного города своей мечты. Но все же скоро, очень скоро, он достигнет своей цели – бессмертия, прочитав последний ошеломительный отчет РБУ о Великом иерусалимском покере.
Часть четвертая
Глава 12Мод
Боится Иерусалима, ты только подумай. Вообще боится чего‑то, мы‑то давным‑давно не боимся ничего на свете.
Неудивительно, что долгая дружба Мод и Мунка началась в Смирне. Много лет спустя, оглядываясь на сорок лет, прожитые в Восточном Средиземноморье, она вспоминала только два города. Смирну воплощение тайн чувственной любви, и Иерусалим, хранивший тайны святой мечты.
На самом деле Мод совсем недолго прожила в этих городах, полгода в Смирне и чуть больше – в Иерусалиме. И все же много лет спустя поток времени для нее стал столь изменчив – несколько лет сокращались до немногих смутно всплывающих в памяти мгновений, а день или вечер превращался в месяцы воспоминаний, – что ей казалось, будто она прожила там дольше, чем в Афинах, Стамбуле и Каире.
Иерусалим, потому что там она встретила Джо. Смирна, из‑за Сиви и Терезы.
Мунка она встретила в одном городе, но для нее он навсегда стал частью другого.
Итак, Смирна, 1921 год. Мод бежала из маленького иерихонского дома, утопающего в цветах, который нашел для нее обожавший ее Джо, чтобы ей не повредили зимние горные ветры. Их дитя было зачато прошлой весной, в первые дни и ночи их любви в крохотном оазисе на берегу Акабского залива. Месяц совершенного одиночества в том крохотном оазисе, бесконечный месяц в мире пламенеющих пустынных закатов и звездной тьмы, месяц напоенных солнцем часов на окаймляющих Синай сверкающих песках, месяц голубой воды, которая холодила пальцы их любви.
После этого – зима в другом оазисе, в цветущем Иерихоне, в ожидании рождения ребенка. Джо почти все время был далеко, он переправлял оружие в Палестину, потому что был беженцем и не мог иначе заработать на хлеб, он был далеко, потому что ничего иного не оставалось, и все же старые страхи Мод – а вдруг ее бросят? – возвращались из детства, без конца задавая ужасные детские вопросы.
Почему все уходят? Почему они все уходят?
Ушел ее картежник‑отец, ушел с фермы в Пенсильвании, ушел на запад. Ушла ее мать, она в отчаянии проглотила парижскую зелень, и когда это не помогло, пошла в амбар и повесилась, как раз перед обедом. Ушла ее бабка, родом из индейцев‑шайенов, вечно стоявшая за стойкой закопченного салуна, который она держала в шахтерском городке в Пенсильвании. Под конец старуха‑индианка целыми днями молчала, а маленькая Мод училась арифметике, подсчитывая, сколько выпили шахтеры, и слышала от них, что ее дед осужден за убийство и сослан, ушел, чтобы никогда не возвращаться.
И потом мечта ее юности, мечта стать лучшей в мире фигуристкой. И она вполне могла бы ею стать – в шестнадцать лет она сбежала в Европу и оказалась самой младшей в олимпийской команде по фигурному катанию. Но вместо этого, не зная абсолютно ничего о мужчинах, она сделала романтическую ошибку, за которой последовала катастрофа. Она вышла замуж за человека, которого совсем не знала. Он жил в албанском замке семнадцатого века и звался Екатерин Валленштейн.
Екатерина раздирали два безумных проклятия, наложенных на него отцом. Последний из Скандербег‑Валленштейнов возомнил, будто он Господь, а его сын, следовательно, Христос, и назвал сына в честь того синайского монастыря, где обнаружил подлинную Библию. Этот двойной груз был для Екатерина Валленштейна невыносим, и он все глубже запутывался в символах святой Екатерины – меч, корона, колесо и книга. Колесо, чтобы мучить мальчиков в албанских лесах, меч – чтобы медленно их убивать, а сам он в это время истекал кровью в терновом венце и переплетал книгу своей короткой жестокой жизни в жертвенную человеческую кожу, в диком безумии вновь заставляя свои жертвы пережить мученичество исторической Екатерины и ее мистический брак с Христом.