Наш главный, Мосин, был знаменит тем, что написал однажды на радио, в «Последних известиях», текст для оглашения во время демонстрации: «Поглядите! Вся Красная площадь (речь шла о первомайской демонстрации) завалена цветами. Тут тюльпаны, георгины, розы и мимозы, фиалки и васильки. Вся Красная площадь превратилась в один огромный колумбарий!» (Текст подлинный, в эфир не прошел, я его выгребла из стопки, отбирая материал для ночного выпуска, и запомнила на всю жизнь фамилию автора.)
Хиросимыч был писатель и гордился тем, что каждый день выдает одиннадцать страниц ровно.
И они справедливо не любили, когда смеялись у них за спиной.
Короче, в преддверии ленинской звуковой книги нас разогнали.
Володя нашел пристанище в теоретическом журнале, Колю Нейча я отвела в родные (я там начинала) «Последние известия», его приняли на работу, а вот в «Окоеме» со мной стали разговаривать на тему о том, чтобы я искала себе другое место.
Как-то мы сидели с Мосей у него в кабинете на закате рабочего дня, и происходил один из этих разговоров.
Я, помню, вдруг сказала:
– Когда-нибудь, Михал Романыч, вам будет очень стыдно!
(Может быть, я намекала, что когда-нибудь времена изменятся и я стану известной журналисткой.)
Он все понял и возразил очень живо:
– А вот я живу, Люся, и мне все не стыдно и не стыдно!
(Видимо, он понял мой намек и тоже намекнул, что уж если я стану известной журналисткой, он в те поры вообще будет председатель всего Радиокомитета!)
Но мне не с руки было уходить с работы.
Я сама бы ушла, как говорится, с визгом радости, если бы было куда. Я даже наводила мосты в маленькую замшелую редакцию перспективного планирования и рецензирования, где люди смотрели телевизионные передачи сидя дома и писали на них так называемые внутренние отзывы.
Вот это была работка! Сидеть дома!
Я уже к тому времени имела некоторый опыт писания рецензий, даже кое-что было напечатано, и своей потенциальной начальнице, женщине осторожной, полной и надменной, я доказывала с помощью вырезок, что в моем лице она приобретет профессионального рецензента.
Устраивала меня на работу подруга Лия Осипова, которая уже давно там обреталась.
Эта операция шла ни тряско ни валко, потому что начальница во мне совершенно справедливо сомневалась (ее прозвище было почему-то Шахиня, хотя она абсолютно ничем не напоминала красавицу шахиню Сорейю, первую бездетную жену иранского шаха Реза Пехлеви, которую Реза как раз в это время выгнал в шею).
Шахиня, как многие руководящие дамы, в поясе была шире чем в других местах туловища, зато ноги имела тонкие и временами вздыхала, поднимая платье выше колен: «Вот что осталось от красоты».
Она смотрела на меня с легкой ненавистью, как умеют смотреть капризные кассиры в железнодорожных кассах на клиентов, отставших от поезда.
Ей был нужен человек, но она хотела на эту ставку мужчину, с мужчинами работать надежней: не забеременеет, с больным ребенком не засядет на месяц (у меня как раз такой ребенок имелся). И вообще.
Шахиня никак не решалась заполнить ставку мной.
В краткие минуты наших свиданий Шахиня сидела, глядя сквозь меня, и ей, видимо, мерещился холостой мужчина писательской внешности (именно он и ушел от нее на вольные хлеба, освободивши ставку, и он-то был похож на тогдашнего шаха Реза Пехлеви, такое совпадение!).
Я ему в подметки не годилась ни внешностью, ни полом.
И ничто на свете не могло подвигнуть Шахиню изменить своим идеалам в вопросе найма рабочей силы.
Кроме того, я ей просто не нравилась чисто по-женски.
Когда она видела нас с Лией у себя в помещении, где она царила в углу за косо поставленным столом, у нее менялось лицо, и не в лучшую сторону.
Однако вскоре после того, как Моська вел со мной провидческие разговоры в своем кабинете относительно отсутствия будущего стыда, ситуация в моей жизни стала совсем другой.
Как полагается, у меня заболел ребенок, и не чем-нибудь, а ветряной оспой.
По уходу за ребенком каждой работающей женщине тогда полагалось ровно пять дней, остальные не оплачивались, а у моего пятилетнего Кирюши была долгоиграющая ветрянка с карантином на тридцать дней без права посещать детский сад, то есть пять дней оплачивались по бюллетеню, а остальные двадцать пять дней было бы нечего есть, и я бы никак не справилась с ситуацией, но не было бы счастья, да несчастье помогло – я заболела и сама какой-то жуткой ангиной с нарывами, и у меня в результате на руках оказалось аж два бюллетеня, на пять и на десять дней!
То есть я вернулась на работу с ощущением большой жизненной удачи.
Бывает так (и я это видела всю свою жизнь), что над человеком разражается трагедия, но малая малость ему вдруг удается – глядишь, он успокаивается.
Старый друг Коля должен был хоронить свою маму, но ваганьковские гробокопатели не дали ему разрешения положить ее в семейную могилку, сказали, что места нет, надо сжечь и хоронить урну, иначе нельзя.
Колина мама была глубоко верующей, так же как и Коля, однако против ваганьковской конторы их вера была бессильна. Но Колин учитель Володя Глоцер сказал ему: «Не сдавайся, они не имеют права», и Коля продолжал ходить и просить – и вдруг ему разрешили! Какие же светлые это были похороны… И Колина мама в ночь после своих похорон явилась во сне подруге-монахине и благодарила.
Вот и я, радостная, шла на работу месяц спустя с бюллетенями наперевес в полном сознании, что победа будет за нами.
Однако Хиросимыч и Моська встретили меня стойко и заявили, что они меня увольняют с работы за прогулы.
– А это вы видели? – сказала я, гордо потрясая бюллетенями.
– Но вы не звонили, и мы заготовили приказ об увольнении.
– Мне некогда было звонить, я болела и все у меня болели. Вы не имеете права меня увольнять! Вы, кстати, сами могли позвонить! Мало ли, а вдруг человека вообще нет! Помер! А вы его уволили! Даже странно!
– Ну так вот что, – сказал мне Хиросимыч, – мы вас не уволили. Это мы так просто сказали.
– Пошутили, что ли? – поинтересовалась я.
Моська удалился подальше от греха.
Хиросимыч, не обращая внимания на мой тон, продолжал благожелательно (у него вообще на лице играла постоянная улыбка, такое странное было свойство лицевых мускулов):
– Мы вас перевели на должность младшего редактора с окладом в сто рублей. Вас это устраивает?
Это был ход! На сто рублей нельзя было прожить вчетвером, да и на мои предыдущие сто пятьдесят тоже. Однако сто минус двенадцать налоги – это… минус за квартиру… за садик…
Я отправилась к Моське в его кабинет.
Моська стал, как ни странно, объясняться.
– Вы понимаете, нам поручена большая работа – звуковая книга о Ленине! Все его речи и все его пластинки! Мы не можем вас держать, нам нужно место редактора! Огромный объем! Представляете, Люся!
(Поручено – это не то слово. Они хлопотали целый год, бегали в ЦК и еще кое-куда.)
Глаза Моськи горели. Коллективу, видимо, мерещились журналистские командировки по ленинским местам, скажем, в Шушенское, Ульяновск, Казань, Разлив, Хельсинки, Париж, Лондон и Женеву, почему бы нет! Премии, может быть, и Ленинская! Дали же авторам книги о поездке Хрущева в Америку!
Я сказала Моське откровенно:
– А мне насрать на вашу ленинскую книгу.
Он посмотрел на меня и понял, что я вне себя. Мало того, его как-то мои слова даже не шокировали. Он даже понимал мое отчаяние – оказаться за бортом ленинской звуковой книги! Тут и матом можно было бы выразить свои чувства!
– А вот уйти я от вас не уйду, – сказала я. – Представляете? Вы все время будете меня видеть перед собой! Поняли?
– А почему? – спросил он на всякий случай. – Почему вы не уйдете?
– А мне некуда! Я ведь уже почти устроилась на другую работу, а теперь у меня в личном деле этот приказ о понижении. Все! Кто меня теперь возьмет! Это конец.
– А куда вы трудоустраивались? – спросил Моська почему-то.