- Эти сцены примирения с возлюбленной - лишнее, я понимаю и… - Он нарочно запнулся, чтобы она сочла его смущение искренним. Но фокус не удался - она дожидалась продолжения.
- Прошу тебя, пойдем куда-нибудь пообедаем.
- Боюсь, что не смогу.
Улыбка ее превратилась в смех.
Она смеялась над ним. Желая отыграться, он попытался найти в ее смехе «горечь», «око видит, да зуб неймет», «надрыв», «гори все огнем». Но, к своему конфузу, не нашел ничего, над чем можно было бы посмеяться. Смех ее возник естественно, а не раскрылся, как зонтик, - а потом снова превратился в улыбку, не «кислую», не «ироническую» и не «загадочную».
Когда они перешли в гостиную, его досада усилилась. Бетти села на диван-кровать, поджав голые ноги и выпрямив спину. Позади нее на лимонных обоях цвело серебряное дерево. Он остался стоять.
- Бетти-Будда, - сказал он. - Бетти-Будда. У тебя сытая улыбка; только брюшка не хватает.
В голосе его было столько ненависти, что он сам удивился. Наступило неловкое молчание, и, потоптавшись немного, он наконец сел на диван, чтобы взять ее за руку.
Больше двух месяцев прошло с тех пор, как на этом самом диване он сделал ей предложение. Тогда Бетти согласилась, и они обсуждали совместную жизнь после женитьбы, его работу и ее полосатый передник, его шлепанцы, которые будут стоять у камина, и ее кулинарные способности. После этого он исчез. Он не чувствовал вины; только досадовал, что его обманом заставили поверить, будто такое решение возможно.
Скоро ему надоело держаться за руки, и он опять заерзал. Он вспомнил, что под конец прошлой встречи он засунул руку ей под одежду. И, не придумав ничего лучшего, повторил сейчас эту вылазку. Под халатом на ней ничего не было, и он нашел ее грудь.
Бетти ничем не показала, что чувствует его руку. Он был бы рад пощечине, но она молчала, даже когда он взял ее за сосок.
- Позволь сорвать эту розу, - сказал он, дернув. - Я хочу носить ее в петлице.
Бетти дотронулась до его лба.
- Что с тобой? - спросила она. - Ты болен?
Он начал кричать на нее, сопровождая выкрики жестами, которые слишком хорошо соответствовали словам, как у старомодного актера.
- Какая же ты стерва! Стоит человеку гнусно себя повести, как ты говоришь, что он болен. Все, кто мучает жен, кто насилует детей, - по-твоему, они все больные. Мораль ни при чем - только медицина. А я не болен! Не нужен мне твой аспирин. У меня комплекс Христа. Человечество… я возлюбил человечество. Каждого сломленного кретина… - Он закончил смешком, похожим на лай.
Она пересела с дивана в красное кресло, распираемое набивкой и тугими пружинами. В лоне этого кожаного монстра она потеряла всякое сходство с безмятежным Буддой.
Но гнев его не утих.
- В чем дело, милая? - спросил он, угрожающе поглаживая ее по плечу. - Тебе не понравилось представление?
Она не ответила, а подняла руку, словно заслоняясь от удара. Она была как котенок - такой мягкий и беззащитный, что ему хочется сделать больно.
- В чем дело? - спрашивал он снова и снова. - В чем дело? В чем дело?
Лицо у нее приобрело такое выражение, какое бывает у неопытного игрока, поставившего последние деньги на кон. Он уже потянулся за шляпой, но тут Бетти заговорила:
- Я тебя люблю.
- Ты меня - что?
Ей было трудно повторить, но она и тут постаралась не нагнетать драматизма.
- Я тебя люблю.
- И я тебя, - сказал он. - С проклятой твоей улыбкой сквозь слезы.
- Почему ты не можешь оставить меня в покое? - Она заплакала. - Мне было хорошо, пока ты не пришел, а теперь - паршиво. Уйди. Уйди, пожалуйста.
Подруга скорбящих и чистенький старик
Очутившись на улице, Подруга скорбящих задумался, что делать дальше. Аппетит от волнения пропал, а идти домой было страшно. Собственное сердце казалось ему бомбой, замысловатой бомбой, которая нехитрым взрывом разрушит мир, не шелохнув его.
Он решил выпить у Дилеханти. Возле стойки он увидел приятелей. Они с ним поздоровались и продолжали разговор. Один из них сетовал на засилье женщин в литературе.
- И у всех у них по три имени, - сказал он. - Мэри Роберте Уилкокс, Элла Вила Катетер, Форд Мэри Райнхарт…
Потом кто-то заметил, что все они скучают по хорошему изнасилованию, - и этим вызвал целый водопад рассказов.
- Я знал девицу, приятная была девица, пока не связалась с кружком и не ударилась в литературу. Начала пописывать в журнальчиках насчет того, как ей больно от ее Красоты, бросила парня, который расставлял кегли в кегельбане. Соседские ребята разозлились и как-то ночью отвели ее на пустырь. Человек восемь. Они ее…
- Похожая история была с другой писательницей. Когда пошла эта кровяная струя, она бросила свой топкий английский прононс и переключилась на «гоп-стоп». Стала ходить в шалман и вращаться среди бандюг - изучала жизнь. Ну, а бандюги не знали, что они живописны, и считали ее своей, пока хозяин не открыл им глаза. Увели ее в заднюю комнату, чтобы преподать ей новое учение, и показали, где зимуют раки. Не выпускали ее три дня. На третий день продавали билеты неграм.
Подруга скорбящих перестал слушать. Приятели будут развлекаться этими историями, пока язык ворочается. Они понимали, что это ребячество, но по-другому взять реванш не умели. В колледже и, наверное, первые годы после выпуска они верили в литературу, в Прекрасное, верили, что самовыражение - высшая цель. Потеряв эту веру, они потеряли все. Деньги и слава для них ничто. Они не от мира сего.
Подруга скорбящих пил размеренно. На лице его была невинная довольная улыбка - улыбка анархиста, который сидит в кинотеатре с бомбой в кармане. Если бы соседи знали, что у него в кармане! Скоро он выйдет из зала и убьет президента.
Только когда до него донеслось его имя, он перестал улыбаться и снова начал слушать.
- Он лепролиз. Шрайк говорит, что он облизывает прокаженных. Бармен! Одну проказу для джентльмена.
- Если нет проказы, дайте ему гуляш.
- Ну да, вот где изъян в его отношении к Богу. Литературщина - одноголосый хорал, латинские стихи, средневековая живопись, Гюисманс, витражи и прочая шелуха.
- Если у него и будет подлинное религиозное переживание, оно будет индивидуальным, а значит, непередаваемым - никому, кроме психиатра.
- Его беда, наша общая беда - что у нас нет внешней жизни, только внутренняя, да и та - по необходимости.
- Он эскепист. Он хочет возделывать свой внутренний садик. Но скрыться от мира нельзя, да и где он найдет рынок для плодов своей личности? Сельскохозяйственный совет себя не оправдал.
- В конце концов, я вам скажу, каждому надо зарабатывать на жизнь. Не все могут верить в Христа, а фермеру - какое дело до искусства? Он скинет ботинки и босыми ногами пощупает теплую жирную землю. В церкви ботинки не скинешь.
Подруга скорбящих опять улыбнулся. Подобно Шрайку, которому они все подражали, они были машинами, штампующими шутки. Пуговичная машина штампует пуговицы, что бы ни приводило ее в движение - нога, пар или электричество. Каковабы ни была тут движущая сила - смерть, любовь или Бог, - они штамповали шутки.
Неужели их вздор - единственное препятствие, спросил он себя. Неужели я закинулся перед таким низким барьером?
Виски было хорошее, он ощущал тепло и уверенность. В сизом табачном дыму красное дерево стойки сияло, как мокрое золото. Бокалы и бутылки с яркими бликами позванивали, как колокольчики, когда их сдвигал бармен. Подруга забыл, что его сердце - бомба, и вспомнил случай из детства. Однажды зимним вечером они с сестренкой дождались, когда придет из церкви отец. Сестре тогда было восемь лет, ему - двенадцать. В этом перерыве между игрой и едой ему стало грустно, и, сев за рояль, он начал пьесу Моцарта.
Он впервые сел за рояль добровольно. Сестра отложила свою книжку с картинками и стала танцевать под музыку. До этого она никогда не танцевала. Она двигалась старательно, с серьезным видом - танец был простой и вместе с тем чинный. Подруга скорбящих стоял у бара, покачиваясь под музыку, всплывшую в памяти, и представлял себе, как танцуют дети. Прямоугольник переходил в квадрат, сменялся кругом. Все дети, повсюду, все дети мира, до одного, танцевали серьезно и трогательно.