Литмир - Электронная Библиотека

Думаю, что в значительной мере на его разочарование коммунистической идеей повлияли выезды за границу. В том числе и в Польшу. Я видела, как его захлестывало волнение, когда он приезжал. Он замечал, как люди свободно говорят то, что думают, на улице, в ресторане… Никто никого не боится, не подозревает… Видел, что в магазинах есть все и нет очередей. Как-то мы сидели в небольшом кафе на одной из варшавских улиц, и он мрачно пошутил, что, когда к нам придет революция, эти уютные улочки сразу же переименуют.

Мы все находились под обаянием Маяковского и в его последний приезд в Варшаву заметили, как он изменился, каким стал подавленным. Мне рассказали, что по вечерам он играл в бильярде в посольстве, неохотно встречался с людьми, выпивал. Наверное, уже тогда он понимал, что терпит поражение в этой жизни. Он фактически уже умирал на наших глазах. Эльза Триоле сообщила всем, что Маяковский покончил с собой из-за несчастной любви. Но это была очередная ложь ее и Арагона. Я уверена, что Маяковский решил уйти из советской жизни. Его душила петля, которую затягивали на его шее. Возможно, отказ любимой приехать в Москву и был последней каплей, но не это стало главной причиной трагедии. Тогда врала не только Эльза Триоле. В Москве многие прибегли к вранью, чтобы объяснить причину и способ его ухода.

В то время еще выходил “Ежемесячник”. В шестом номере (май 1930 года) Александр поместил большой материал о Маяковском. Под фотографией на смертном ложе стояли слова: “Владимир Маяковский умер в Москве 14 апреля”. В статье Александр не упоминал о самоубийстве. Я не сомневаюсь, что именно с тех пор начала спадать пелена с глаз мужа, и окончательно она исчезла, когда начались московские процессы.

Если говорить о репрессиях из-за коммунистической деятельности, то можно вспомнить арест Александра в связи с “Литературным ежемесячником”. Случившееся тогда пробуждает тяжкие воспоминания. Это было очень трудное для меня время. Я только родила Анджея. Началось послеродовое заражение крови. Антибиотиков еще не существовало, и это было равносильно смертному приговору. Однако после шести недель высоченной температуры я осталась жива – к немалому удивлению врачей, предсказывавших летальный исход. Ослабленная, едва держась на ногах, я поехала не домой, а к родителям, там меня выхаживала мама.

В скором времени в “Ежемесячник” нагрянула проверка. Из редакции изъяли всю корреспонденцию. Начались аресты. Александр рассказал об этом в своей книге.

Когда мужа забрали, начались мои походы к адвокатам, свидания с Александром в суде, а также хождения на Жемянскую, где собирались Тувим, Слонимский, Вержинский, которые старались помочь, употребив свое влияние. Я обращалась к адвокатам Эмилю Брейтеру и Густаву Бейлину. Бейлин, элегантный мужчина, женатый в то время на актрисе Оле Лещинской, пытался отвлечь меня от мрачных мыслей, в шутку спросив: “А что бы пани предпочла – чтобы муж сидел в тюрьме или чтобы он изменил ей?” “Пусть сидит”, – без колебаний сказала я. Этот ответ его очень позабавил, и потом он не преминул рассказать о нем моему мужу. В то же время я встречалась и со Стефанией Семполовской[10], которая принимала большое участие в судьбе Александра.

Еще одна маленькая подробность. Однажды, когда мне было нужно ехать на свидание с мужем, я взяла извозчика. Но из-за слабости никак не могла взобраться на подножку. Случайно проходивший мимо Важик (о котором речь впереди) подошел и помог мне сесть.

Заключение Александра продолжалось три месяца. С Даниловичевской его перевели на Мокотув. И уже там я встретила его в день освобождения.

Теперь я вспоминаю польскую тюрьму как настоящую идиллию. Свидания, передачи… Мы с мужем договаривались, что в определенные часы я буду прохаживаться возле тюрьмы и он сможет увидеть меня через решетчатое окно. Не то что в советской тюрьме во Львове. Советская тюрьма – это пропасть, которая разверзается перед заключенным и поглощает его.

Сразу по возвращении домой муж получил скорбную весть – умерла его любимая сестра Ева, с которой он был очень близок. Она всегда помогала ему, особенно в период его футуристических исканий. Это была необыкновенно темпераментная личность, исполненная немыслимых фантазий. Так, не имея ни малейшего представления о портновском деле, она создала мастерскую и одевала весь польский театр. И это были действительно оригинальные и очень красивые туалеты. В Париже она, наверное, могла бы сделать хорошую карьеру…

* * *

После освобождения мужа к нам вновь стали приходить с обысками. Особенно перед 1 мая. Однако я вспоминаю об этом уже не как о чем-то жутком. Да, книжки швыряли на пол, потрошили ящики и т. п. Но в то же время люди, пришедшие с обыском, иногда с неподдельным интересом начинали читать некоторые из этих книг и даже запоминали, о чем там идет речь. Таких я приглашала посидеть, выпить чаю. Разумеется, приходили и другие, которым книги были безразличны, и они просто выбрасывали их.

Помню один обыск, при котором присутствовал некто Ставар. Он сразу встал поближе к полкам и больше не сдвинулся с места ни на шаг. Меня это так смутило, что я попросила его присесть, но в ответ поймала довольно свирепый взгляд и не поняла, что все это значит. Только после ухода сыщиков выяснилось, что он намеренно наступил на какой-то небезопасный для нас листок и стоял так, чтобы со стороны казалось, будто он наблюдает за обыском. Конечно же, мы были очень благодарны ему.

Мне кажется, что в тот период Александр походил на циркача, жонглирующего на канате или выполняющего сальто-мортале на трапеции. Это дорого обошлось ему… Как-то, когда муж собрался переводить Чехова, он начал читать польских авторов той же эпохи. Однажды он сказал мне: “Я хочу, чтобы дух Чехова снизошел на меня”. Возможно, он тогда думал, что и дух коммунизма может посетить его. Но дух коммунизма оказался дьявольским. Чересчур развязный стиль товарищеских сборищ, селедка на газете… И Александр, наблюдающий, как кто-то сажает меня к себе на колени, а потом выслушивающий тираду о мещанах и глупых предрассудках. Меня от всего этого воротило. Александр же, наверное, считал тогда, что все это мелочи, а важные вещи не имеют с этим ничего общего. Тем не менее он с неприкрытым бешенством забрал меня с чужих колен. И тем самым как бы “отбросил себя в затхлое средневековье”. Так, по мнению коммунистов, началась эта драма мазохистского разрушения самого себя непонятно ради чего.

Если говорить о творчестве Александра, то эту его увлеченность коммунизмом я воспринимала особенно болезненно. С полной уверенностью могу сказать, что, желая быть последовательным, он сознательно тормозил свое творчество, пытаясь переставить его на коммунистические рельсы. Но это для него было уже невозможно – слишком узко, слишком однобоко. После того как он написал роман “Безработный Люцифер”, он решил заниматься только редакторской работой. Лишь иногда писал статьи для “Ежемесячника”.

Я вспоминаю время, предшествующее войне, как один из самых трудных периодов жизни. Прежде всего потому, что правые настроения в нашем обществе нарастали с какой-то сумасшедшей скоростью. Разумеется, сразу же проявился усиливающийся антисемитизм. В еврейских домах стали выбивать стекла. Мы уже побаивались прогуливаться по вечерам в Уяздовских аллеях, где студенты стали нападать на евреев. Все советовали – лучше там не ходить. Однажды произошел забавный инцидент. Как-то наш семилетний Анджей вернулся с прогулки, на которую ходил с няней, с совершенно счастливым видом и сказал: “Знаешь, мама, на нашей улице выбили стекла у одной торговки”. (Это была бедная еврейка, которая продавала содовую воду с малиновым сиропом, конфетки и всякую прочую мелочь.) Я спросила: “Чему же ты так радуешься?” И он ответил: “А потому, что евреи ужасны, грязны, отвратительны”. Александр, который был тогда атеистом, считал, что еще слишком рано говорить с ребенком о религии и не стоит затрагивать эту тему. Он начал с того, что задал сыну несколько вопросов. “Скажи, наша мама некрасивая?” – “Нет, красивая”. – “Она грязная?” – “Нет, не грязная”. – “ Ты любишь маму?” “Да, очень”, – сказал Анджей. “Так знай, твоя мама – еврейка. Ну что? Ты любишь маму?” На что сын, на секунду задумавшись, ответил: “А вот если бы она не была еврейкой, я бы любил ее еще больше”.

вернуться

10

Стефания Семполовская (1869–1944) – уполномоченная польского Красного Креста.

4
{"b":"217624","o":1}