Он поклялся, что оставит не больше сотни книг. Потом стал считать за одну каждое собрание сочинений, хотя в последние годы не заглядывал ни в одно из этих собраний. Но они были частью интерьера, они как бы говорили тем, кто приходил, что жизнь продолжается. Совершенно пустые полки давали бы знать: дом заброшен окончательно.
Дом Зуттера, в отличие от почти всех остальных в «Шмелях», так и не был оборудован камином. Шлагинхауф не признавал камин, считая его символом возвращения в сферу — или, как тогда принято было говорить, в «идиотизм» частной жизни. Зато в клубе он сделал огромную, как у жителей Сардинии, печь, похожую на кузнечный горн и призванную поддерживать высокую температуру общественной солидарности. Этот клуб потом был отдан в аренду предпринимателю, занимавшемуся оздоровительной физкультурой, и превращен в спортзал, из которого часами не вылезали новые обитатели «Шмелей»; Зуттер туда не ходил, хотя и у него были проблемы с давлением. В его доме так и осталась старинная датская печь, которую в случае необходимости можно было использовать и как камин; зимой, когда он читал Руфи сказки, она не только давала тепло, но и настраивала на соответствующий лад. Но нрава она была разборчивого, топить ее приходилось только сухими дровами. Скопившийся хлам вряд ли стал бы в ней гореть, да и фантазия Зуттера отказывалась работать, когда он представлял себе, как из трубы днем и ночью поднимается столб черного дыма. Лучше уж пусть сгорит весь дом — но тогда пожар не пощадит и соседние.
Вешая одежду Руфи обратно в платяной шкаф, Зуттер услышал подозрительный шум. Кошка каталась по обуви Руфи. Она совала нос во все отверстия и так страстно терлась головой о кожу и замшу, что даже перекатывалась через голову. Тут впору смеяться и плакать, Руфь, у тебя появился любовник, которому все равно, живая ты или мертвая. Ему достаточно сохранившегося запаха твоих ног. Да, Руфь, я вижу призраков.
В последний год жизни Руфи Зуттеру пришлось вызывать электрика. В доме по непонятной причине гас свет. Случалось, что по вечерам Зуттер с книгой сказок в руках вдруг оказывался в темноте. Он передвигал рычажок предохранителя, но это помогало ненадолго. «Зажги-ка лучше свечи, — говорила Руфь, — господину Корбесу[20] они тоже были бы кстати. Он, конечно же, и сам мракобес, хотя мы ничего о нем не знаем. И не понимаем, с чего бы это петушок, мельничный жернов и иголка задумали с ним расправиться. Должно быть, только за то, что „его не было дома“. Во всяком случае, в тот момент, когда к нему нагрянули эти злючки. Может быть, мы увидим его при свечах». — «Я не увижу, — сказал Зуттер, — я вообще ничего не вижу». — «Тогда рассказывай, — невозмутимо потребовала Руфь, — рассказывать можно и не видя, Зуттер. Вспомни о Гомере».
После десятой попытки зафиксировать рычажок предохранителя можно было при свете раздеться, почистить зубы и добраться до кровати. Потом ток куда-то уходил, не появлялся он и утром, когда надо было включить кофемолку. Холодильник таких шуток и вовсе не понимал, и Зуттер призвал на помощь молодого электрика. Тот предположил, что замыкает в телевизоре, да вот беда: телевизора в доме не было. Таких бедных людей электрику еще не приходилось видеть. Даже беднейшие из бедных имели телевизор, а обилие макулатуры в виде книг не убедило парня в жизнеспособности хозяина дома. В поисках повреждения проводки он с измерительным прибором в руках облазил весь дом, но так ничего и не нашел. И очень смутился, когда хозяйка накрыла ему стол для второго завтрака. Сбитый с толку непривычным для него гостеприимством, он, наступив на горло собственной гордости, предложил позвать на помощь специалиста, которому подвластны не только электромагнитные волны. Подмастерьев теперь развелось больше, чем мастеров-электриков, и большинство из них шарлатаны. Правда, он знает одного, которого мог бы порекомендовать. Но, побывав в доме, этот специалист всю мебель перевернет вверх ногами, кровать-то уж точно. Зато потом не будет никаких отключений.
Руфь объяснила, почему кровать нельзя трогать с места. Она вырезана из ствола тысячелетнего дерева, корнями все еще уходящего в землю, дом с грехом пополам возвели вокруг этого ствола. После этого юный мастер, только что лазивший под эту кровать, в спешке откланялся, решив, что, судя по всему, имеет дело не просто с нищими, а с безумными.
Руфь только рассмеялась: раз уж и он не умеет повелевать электрическими токами, предоставим им свободу действий и не будем вмешиваться в их дела.
Загадочные отключения и впрямь прекратились. Должно быть, домовые услышали то, что хотели услышать.
«Никогда Руфь не рассказывала мне о себе», — подумал Зуттер.
Эта фраза была ложной, как и все начинающиеся с «никогда» или «всегда». Руфь не употребляла подобных слов, она так предполагала и придерживалась своего предположения. Она не выносила людей, которые употребляли словечки «никогда» или «всегда». Она с ними даже не спорила. Но в споре не обойтись без грубых слов, вероятно, они часть тех здоровых эксцессов, которых так недоставало в жизни Руфи, подумал Зуттер; во всяком случае, на зальцбургских сеансах терапии ей пытались внушить эту мысль. «Уж лучше мне умереть», — заявила она. Да так и сделала.
27
«В „Шмелях“ должна быть чистота» — а Зуттер не мог разобраться даже с собственными бумагами. Часто экран его компьютера казался ему единственным местом, где можно было спастись от царившего повсюду хаоса, и стук пальцев по клавиатуре напоминал ему шум убегающего от преследования загнанного зверя; но убежать зверю никак не удавалось. Он словно боялся провала, поджидавшего его за бегущими строчками, которые, в свою очередь, гнали перед собой, словно невидимое заграждение, испорченные и неудачные начала фраз.
Во всяком случае, строчкам, чтобы возникнуть, надо было мало пространства, а чтобы исчезнуть — и вообще никакого. Когда еще была жива Руфь, он распечатывал то, что написал, точнее, то, чем он замазывал себе глаза, чтобы не видеть, как Руфь «становится все меньше». Он «говорил о чем-нибудь другом», и этим другим все еще были его процессы, даже если он уже и не печатал о них отчеты в газете. Если его писания и казались убедительными ему самому, то только в том случае, когда они давали возможность заняться разбирательством «чего-то другого». Себя самого он находил созданием до крайности наивным, недостойным серьезного судебного дела.
Руфь почти не занимала его профессия. Он не сомневался, что в глубине души она презирала его увлечение, его интерес к смерти и убийству, к укрывательству и воровству, к церемониалу суда. Неоднозначность всех вещей в ее глазах не нуждалась в доказательстве посредством столь драматических поводов. Сказки были той территорией, на которой сталкивались интересы ее и Зуттера: там смело рубили головы и убивали, и все это мало что значило — не больше, чем нечто одинаково истинное для всех людей. В лабиринтах и дебрях сказок истина была надлежащим образом скрыта. А в процессах-сказках Зуттера она до неприличия раздувалась. Так называемые улики в них не только отдаляли наблюдателя от фактов. Они даже не затрагивали то, что лежало на поверхности.
После смерти Руфи Зуттер перестал распечатывать написанное. Он стучал пальцами по клавиатуре, как бы пуская слова по ветру, этот «ветер» казался ему подходящим лекарством для человека, не умеющего оторваться от вещей. Комическая ситуация для того, кто уже давно мог умереть. Но поскольку он все еще жил, то и оставался верен своей привычке, когда предпочитал разбираться с собственной историей как с делом неизвестного преступника, арестовывать которого он отнюдь не торопился.
Для человека, который пишет, пуская слова по ветру, Зуттер работал над своими процессами с навязчивым, часто лихорадочным усердием. Он даже не заметил в первые дни августа, что кошка перестала напоминать ему о кормежке. Лишь постепенно он сообразил, что с ней что-то не так. Он нашел ее за печью, свернувшейся в клубок. Она чесалась во сне и не хотела просыпаться, когда он ощупывал ее шерстку. Наконец на брюхе обнаружилось влажное место, а под ним довольно большая опухоль.