Следующим вечером Стефан снова вызвался добровольцем на вечернее стуканье по мостовой у «Гранда». Он притворялся, что провожает Стасю, а она ему рассказала, что это самый что ни на есть взаправдашний Адольф, что сразу в трех номерах – 251, 252 и 253-м – он живет, а в 261-м теперь его собственная столовая, чтобы ему в ресторан не ходить, потому что он боится, что его отравят.
– Убожка, ну что ты мелешь? Ведь нам не дали ни 251, ни 252, ни даже 253-й номер – нам дали 223-й. О чем ты вообще тогда болтаешь? – перебила его она.
– Прошу прощения, барышня, но в этом конкретном случае я как раз хорошо знаю, что говорю, хотя дело касается математики, а я в математике со школы ни в дугу. Впрочем, тут речь не столько даже о математике, сколько об истории идет, барышня. Сейчас номера-то поменялись, а до войны этот наш 223-й как раз и был 253-й. И я это точно знаю, – ответил он спокойно.
– На чем я там остановился? Ага, на том, как Стефан провожал подкупленную Стасю… Я уж знаю, – он нервно почесал голову. – А эта Драбиновская – это на самом деле Герда Дарановски, секретарь Гитлера. Это доподлинно известно от Ирены из бухгалтерии, с которой она сидела за одной партой в школе в Гдыне. Эта Ирена счета выставляла, и там, в этих счетах, все было написано – кто, где и за сколько. Ведь для швабов бухгалтерия – святое дело. А раз уж речь пошла о конфетах, то она ему для верности сегодня аж три целых бумажки выкрала. Чуток помятые, но писанные на немецком и с печатями, а значит – сто процентов, что важные. И еще, что по поводу секретности он может не волноваться, потому что дома все, включая его уважаемую жену, пани Матильду, считают, что пан офицер Стефан в какой-то военной делегации. А что касается комбинации, так она предпочитает беленькие или уж кремовые с кружевами по низу и чтобы была выше колен.
Стефан спрятал тогда три помятые бумажки в карман и, ничего по поводу комбинации не ответив, вернулся на свой пост у «Гранда». Потом, ночью, когда все уже заснули, он при свете фонарика эти бумажки достал, расправил и начал читать. Читал дед Стефан по-немецки чуть лучше, чем говорил, но все равно заняло у него это занятие не меньше часа. И из этих измятых Стасиных бумажек он не узнал ничего нового. В одной записке, адресованной какому-то доктору в Берлине, Гитлер писал, что душевнобольных нужно начинать потихоньку ликвидировать, но как-то поделикатнее. А в другой – что жидов надо убивать и сжигать, чтобы их как можно скорее совсем истребить. Это дед уже и так знал давно, поэтому очень сильно волновался за нашу тетушку из Белостока: у нее муж был еврей, который присылал им по собственной инициативе картошку и уголь на зиму. Стефан думал, что если того, не дай Бог, сожгут, то им, пожалуй, зимой-то тяжеленько придется без его посылок. Но вообще он во все это не очень-то верил. Потому что евреев ведь никто не любил: ни в Германии, ни в Вольном городе Гданьске, ни в Сопоте, ни во всей Польше, не говоря уже о том доме, где он жил. Но чтобы вот так взять и сжечь? Однако бумажки от Стаси для верности он спрятал в задний карман с застежкой. Чтобы не выпали случайно. Главным образом из-за собственноручной подписи Гитлера, сделанной вечным пером, и из-за размазанных этих гербовых личных печатей Адольфа. А через два дня он в газете прочитал тот самый текст из второго письма. Там уже официально было сказано, чтобы евреев убивать. О психах, однако же, в газетах не писали. Потом-то всплыло, что и вправду Адольф первый приказ отправлять евреев в крематории написал в «Гранде» в номерах 251, 252 или 253, а Дарановски перепечатала это на одной из своих трех машинок в своем 319-м номере на третьем этаже. А дед Стефан знал об этом за два дня благодаря ушлой Стасе, которая хотела чулки и комбинацию. Он еще удивлялся сильно, что на той бумажке дата стояла «1 сентября», хотя уже добрых три недели с первого-то сентября прошло. Но наверно, это какой-то политический смысл имело – дата эта.
Понять, что именно это и было официальным началом Освенцима, дед так и не понял, поэтому во всем этом для него не было ничего из ряда вон выходящего. Ему понравилась Дарановски – и только это и было для него важно. Поэтому когда ночью он во время дежурства обходил «Гранд», то всегда поглядывал на второй этаж. В 319-м номере свет иногда гас. А вот у Адольфа во всех трех номерах на втором этаже, чуть слева, если смотреть со стороны пляжа, свет не гас никогда.
Дед Стефан до конца жизни остался очарован этой краткой прогулкой на угол Морской и Хаффнера с барышней Дарановски. Возможно, так на него подействовала магия громких имен, потому что Дарановски красавицей-то отнюдь не была, а разговором и умом очаровать Стефана в те несколько минут прогулки уж точно не могла бы – главным образом принимая во внимание языковой барьер. Бабушка Матильда из-за этой его очарованности даже плакала. Не раз – на днях рождения и на годовщинах свадьбы тоже. И даже не крестинах внуков. Прямо сидело это в ней как заноза. Такую страшную печаль она испытывала. Но так всегда бывает с магией – магия всегда печальна. Иначе она не была бы магией. Да вы, барышня, и сами знаете, как оно…
– А вина-то уж у нас не осталось, да? Оно там, на пляже, в песке, да? – спросил он вдруг хриплым голосом.
– Да там уже не было ничего. Мы закажем бутылку вина за завтраком. Пошли. Дорасскажешь за едой…
Они вернулись в отель. Консьерж в цилиндре склонился перед ними, пытаясь сдержать улыбку. Администраторша нагнула голову, притворяясь, будто сосредоточенно смотрит в монитор компьютера. Они медленно прошли через весь холл, потом миновали несколько ступенек, ведущих в широкий коридор, застеленный красным мягким ковром. В конце коридора находились открытые настежь двери ресторана.
Убожка шел по красному ковру так осторожно, как будто боялся его запачкать, и все время оборачивался, словно опасался, что кто-то за ними гонится. В просторном зале с множеством столиков уже кое-где сидели люди.
Справа молодая девушка в белом летнем платье и с белой заколкой в волосах играла какую-то приятную мелодию на фортепиано, стоящем в центре овального эркера с высокими оконными проемами. Когда они вошли в зал, она подняла голову, посмотрела на них, тут же перестала играть и побежала к ним.
– Пан Мариан! – бросилась она на шею Убожке. – Как же я рада! Все говорили, что вы… – она на секунду запнулась, – ну что вы… Неважно. Я Зузанка, одноклассница вашей дочки. Зузанна Варкоч. Вы меня научили на велосипеде кататься! Помните? Это я, Зузка, я с вашей Юлькой за одной партой сидела…
Убожка стоял с таким видом, как будто хотел провалиться сквозь землю. Он вытянул руки вдоль тела, стиснув кулаки, закрыл глаза и нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Девушка наконец оторвалась от него и с улыбкой произнесла:
– Я учусь на отделении фортепиано в Академии Гданьска. А тут просто подрабатываю – халтурю. Сейчас что-нибудь для вас сыграю. И для вас, конечно, тоже, – поклонилась она в сторону спутницы Убожки.
– Конечно, я пани Зузанну помню, – тихо ответил Убожка. – Ведь это ты научила Юльчу курить, – добавил он, смеясь. – Помнишь, как я вас на крыше застукал?
– Да ну что вы, пан Мариан, это неправда! Джули начала курить гораздо раньше меня. Это ваша жена такое придумала, потому что для нее Юлька ведь всегда была святая, – захихикала девушка. – Но мне надо возвращаться к инструменту. Боже, как я рада, что вас встретила!
Убожка проводил ее взглядом, а потом огляделся по сторонам и спросил:
– Мы можем сесть за столик у окна? Оттуда лучше всего видно платаны и пляж.
– Разумеется, где хочешь, там и сядем. Эта пианистка такая милая. И очень симпатичная.
– Зузка? Это да. Это она в мать такая красавица. Ее мать – украинка, из Киева. А от отца она унаследовала способности к музыке.
Убожка не ошибся – из окна действительно открывался великолепный вид на пляж и на море. Тучи совсем рассеялись, выглянуло солнце. Появились первые гуляющие. Чуть издалека доносились звуки приятной, слегка грустной мелодии. К столику подошел официант, он принес чашки, поставил на стол тарелки, положил приборы.