В эту маленькую речь первосвященник вложил всю красоту и проникновение своего бархатного голоса, словно любуясь его регистрами и с гордостью выговаривая давно написанные и заученные слова.
Пилат поморщился, но тут же превратил искривленную ухмылку сперва в радостную усмешку, а затем в лучезарную улыбку.
Никто и опомниться не успел, как юный префект соскочил с лошади: привычно и легко, как театральный гимнаст, умело и ловко, как опытный наездник, не звякнув мечом и почти не подняв пыли, когда сапоги его ударились о землю.
То ли от неожиданности, то ли по другой какой причине, но первосвященник поспешно отступил назад, а когда Пилат царственно поднял и протянул ему руку, сперва сделал еще несколько шагов назад, замер в нерешительности, а потом с некой обреченностью во взгляде выступил вперед и пожал протянутую руку.
Пилат, продолжая улыбаться, задержал рукопожатие, с ног до головы оглядел Каиафу и восхищенно произнес:
– Хорош ты, первосвященник! Хорош и великолепен! И сколько, интересно, стоит твое одеяние?
– Оно дорого стоит, – ответно улыбнулся Каиафа. – Но оно принадлежит Храму, а не мне.
– А Храм принадлежит твоему тестю? – улыбался Пилат.
– Храм принадлежит Богу! – ответил первосвященник, и улыбка исчезла с его лица.
Пилат отпустил руку Каиафы и, сняв шлем, передал его одному из всадников, тому, кто уже принял под уздцы его лошадь.
Теперь римлянина можно было вполне разглядеть. Он был белокур. Лоб у него был большой и красивый, глаза – голубые, нос – обыкновенный и не такой, какой принято называть римским. В лице его, казалось, не было ничего особенного и обращающего на себя внимание, однако оно сразу же запоминалось, и перепутать его было невозможно.
Без шлема Его Императорского Величества префект Иудеи выглядел еще моложавее – наивным и капризным юношей.
– Ну что же, раз хотите провожать – провожайте, – сказал Пилат и направился в сторону ворот.
Рядом с ним, стараясь не отставать, пошел Каиафа. Следом за ним, выстроившись в ряд, – Амос, Натан и Аристарх, а позади них – римские кавалеристы с горящими факелами.
Первые трое всадников хотели было обогнать Пилата и поехать впереди, но префект обернулся к ним, покачал головой, и солдаты тотчас вернулись в строй.
– Как доехал? Надеюсь, всё было благополучно? – участливо спросил первосвященник.
Пилат ему не ответил. И они молча вступили в темные и гулкие Яффские ворота. А когда вышли из ворот и пошли по непривычно пустынной улице, Пилат сказал:
– Закатом, говоришь, любовались? У меня в Кесарии закаты намного лучше. Потому что солнце садится в море. И нет этой уродливой пустыни, которая тянется, тянется одна и та же…
Пилат замолчал, улыбчиво глядя на первосвященника. Тот выждал, не продолжит ли префект оборванную фразу. А потом как бы отечески и наставительно возразил на греческом, чтобы не испытывать затруднения в подборе слов:
– Пустыня по-своему прекрасна. На закате – особенно. К тому же, правду сказать, ту местность, через которую пролегал твой путь, неправильно называть пустыней. Настоящие пустыни начинаются к югу и к востоку от Города. Там – действительно пустыни…
– Вся Иудея – сплошная пустыня, – по-латыни возразил Пилат. – К востоку, к западу – какая разница. Голо и пусто. Тоскливо, Иосиф. Камни, похожие на овец, и овцы, похожие на камни. И пыль, пыль. Люди цвета пыли, грязные и немые. И солнце, словно в дыму. Что тут может быть красивого?
Каиафа сперва внимательно посмотрел в лицо Пилату, а затем снисходительно потупил взгляд:
– Не обижайся, Иосиф. Ты сам виноват: приучил меня доверять тебе и говорить с тобой искренне. Я очень ценю за это наши отношения. Ибо искренность между политиками – вещь дорогая и редкая. Не так ли?
– Спасибо за твои слова, Пилат, – откликнулся первосвященник. – Наши чувства взаимны. И оба мы знаем об этом.
– Нет, есть симпатичные места, – сказал Пилат. – К Кесарии я привык, и мне там даже нравится. На берегу Иордана я знаю несколько уголков, где можно развеяться и отдохнуть душой. Сядешь под пальмой с блюдом свежих фиников и с чашей хорошего вина… В Галилее красиво! Зелень свежая. Множество ярких птиц. Озеро очень живописное, особенно западный его берег… Но я редко бываю в Галилее. И, мягко говоря, по мало приятным поводам.
Каиафа согласно закивал головой.
– Но ехать по Иудее, ты прости меня, сущая тоска, – сказал Пилат и рассмеялся. – Иногда даже хочется, чтобы кто-нибудь напал, например, разбойник какой-нибудь выскочил со своей бандой. Ну, чтобы стряхнуть с себя тоску, развеяться и вспомнить молодость!
– Бог с тобой! – укоризненно воскликнул первосвященник. – Никогда не говори так! Накличешь беду… Я давно хотел тебя упрекнуть. Ездишь с горсткой людей. А вдруг, упаси господь, и вправду на разбойников наткнешься?!
– Но они сначала на Лонгина набросятся! – радостно воскликнул Пилат и так, похоже, увлекся, что перешел на греческий и забыл, что на этом языке ему надо коверкать слова. – Мы ведь эти переодевания затеяли для того, чтобы Лонгина приняли за меня, а меня – за одного из его охранников.
– Если они нападут слева, твой центурион и другие всадники тебя в первый момент прикроют. А если они нападут справа? Они прежде всего убьют тебя.
– И ты думаешь, что я, римский всадник, который два года прослужил в Германии и сражался с самыми свирепыми воинами в мире, дам себя убить каким-то вшивым… прости, жалкому сброду, который никогда не видел настоящей войны и вооружен ржавыми ножами и сухими палками? Да каждый воин из моей охраны перебьет с десяток этих вонючих бродяг и останется без единой царапины!
Каиафа с высоты своего роста посмотрел на молодого человека не то чтобы высокомерно, а с ласковым сожалением.
– Не сердись, Пилат. Ты сам только что напомнил об искренности наших отношений. И вот совершенно искренне, ни в коем случае не желая тебя обидеть, я тебе говорю: твои рассуждения, твоя охрана и весь этот маскарад, который вы устраиваете, – ребячество и непростительная для императорского магистрата беспечность! Банды разбойников достигают иногда ста человек. Многие отменно вооружены, и притом римским оружием… Если тебе самому не дорога твоя жизнь, то подумай, что значит она для Иудеи, для Рима, который послал тебя защищать и оберегать нашу страну, Священный наш Город, а не бравировать своей храбростью и щеголять беззаботностью. Вспомни, как несколько лет назад какой-то сумасшедший крестьянин одним ударом ножа зарезал римского наместника… забыл его имя…
– Пизона имеешь в виду? Претора Ближней Испании Луция Пизона? Так он же дурак, этот Пизон. Он был без охраны. Да и было это в Испании! А здесь не Испания. Здесь даже зарезать не умеют! Даже если грудь подставишь – промахнутся или нож сломают.
Пилат настолько развеселился, что обхватил рукой первосвященника за талию и попытался прижать к себе. И снова Каиафа сперва инстинктивно хотел отстраниться, но в следующее мгновение опомнился и разрешил себя обнять. А потом ответил уверенно и даже сурово:
– Еще раз прости меня за прямоту. Но я не могу с тобой согласиться. И в этом вопросе никогда с тобой не соглашусь.
В чем именно первосвященник был не согласен с префектом, он не уточнил. Но Пилат перестал его обнимать и, обаятельно улыбнувшись, примирительно сказал:
– Ну ладно, ладно. Возможно, ты прав, и надо учесть твои замечания. Хотя… Судя по той информации, которую я имею, мы с тобой, похоже, переловили всех разбойников. Остался один Варавва. Но он, мне докладывали, не нападает на римлян.
Каиафа сперва с грустным выражением на лице оправил свою мантию, распрямляя образовавшиеся складки, затем огладил белый головной плат, ниспадавший ему на плечи, а потом как-то странно посмотрел на префекта и спросил:
– Варавва остался? Ты имеешь в виду его банду?
– Его банду. И его самого.
– Его самого? Что ты хочешь этим сказать?
– Что я хочу сказать? – удивился Пилат. – Я хочу сказать, что он у них предводитель. Вот я и говорю: Варавва и его банда – они остались, потому что их никак не могут поймать.