Но при чём здесь Гоша? Вот вопрос.
Напрасно девочка призывала своего попутчика продолжить игру. Гоша даже побледнел — то ли от боли, то ли от какой-то внутренней борьбы. В его голубых глазах зажигались и гасли искры бешенства, необъяснимого внезапного гнева.
— Не могу! — вдруг как бы простонал он. Гоша встал и сразу как будто вознёсся своим небольшим росточком над лавками и людьми. — Не могу больше! Больно! Будь ты проклят, подонок… Неужто вы слепые?
Разговоры в вагоне смолкли. Какая-то бабка испуганно прошептала: «Батюшки, юродивый».
— Вы! Вы! — закричал Гоша, тыча пальцем в дальний угол, где играли в «очко». — Он же вас дурачит, болваны! Восемьдесят шесть рублей в карман положил… Что вы на меня смотрите, слепцы! Он — шулер. У него карты краплёные.
Парень в белой водолазке вскочил, метнулся в тамбур. Шофёры, мешая друг другу, бросились за ним. В открытую дверь рвануло ветром.
— Выскочил, гад, — заключил узколицый высокий дядька, дремавший до сих пор у тамбура. — С поезда спрыгнул.
Костя схватил мою руку.
— Что я говорил! Он чует мысли, сущность человека чует. Ты понял?! На каком расстоянии — почувствовал. Давай подойдём, поговорим, спросим, как он это делает.
Я глянул в сторону окна. Гоша отдыхал. Зубная боль, по-видимому, отпустила его. Он блаженно щурился от яркого утреннего света. В русой бороде, к которой опять вопросительно тянулась девчонка, блуждала тихая улыбка.
— Не надо, Костя. Он ничего нам не объяснит. У него так получается само собой. Ты же не объяснишь, как ты дышишь или ходишь. Само собой.
— А ты представляешь, как ему живётся? — спросил Костя и даже потряс головой, будто прогонял кошмар. — Всё время как по стеклу. Босыми ногами по битому стеклу…
И он вполголоса забормотал чьи-то стихи, наверно, как всегда, безбожно перевирая:
По битому стеклу душа
Ходила — пела…
Плясала на огне ножа:
Душа — не тело…
Вагон качало, в соседнем тамбуре хлопала дверь. Я впервые заметил, как сиротливо в поезде, как неприкаянно.
Она и мучила себя,
И истязала,
Но вместо близкого конца —
Всё вырастала! —
бубнил Костя.
Я подумал: поэты всегда стремятся выделить мысль в чистом виде — так выращивают кристаллы в перенасыщенных растворах. Парение духа — хорошо. Но вот костиной душе (и телу) срочно нужна квартира, и как это увязать с любовью ко всему возвышенному?
Могла бы с телом в мире жить,
Знать сладость хлеба,
Но тесно ей на всей земле,
И мало — неба!
Тётка с утра ушла на базар. Гоша выпил молока с чёрным хлебом, надел чистую рубашку — любимую, в крупную красную клетку, взял полиэтиленовый мешок и вышел на улицу. Сегодня выходной, можно не спешить и троллейбусом не подъезжать, а спуститься по Рабочей и мимо вагонного депо выйти к стрелке, где путь поворачивает на Долговцево. Там ещё остался лоскут степи, и травы в окружении распаханных полей каждую весну встречают, как последнюю. Цветут, медоносят, исходят тончайшими ароматами, которые забивает густой и пыльный дух полыни.
Он шёл не спеша, прислушиваясь к непонятному ощущению, которое владело им последние три-четыре дня. Оно было похоже на беспокойство, томление, на ожидание перемены в жизни… Может, это туча? Может, наконец, приближается та, ненавистная ему и природе туча? Та, ради которой вот уже долгие месяцы он все свободные часы и дни проводит в электричке, всматривается в окно. Он рассеет её, испепелит в атомный прах! Или просто прогонит — замахнувшись мыслью, ударив ненавистью… Но нет. Это чувство доброе, и оно усиливается всякий раз, когда он проходит мимо вагонного депо. Где-то тут причина этого непонятного ощущения, от которого радостно кружится голова.
Рабочая улица кончилась. От тротуара отделилась тропинка и запетляла вдоль бетонной стены забора — уступами, уступами, всё ближе к железной дороге. Где-то там, в конце забора, в долинке…
Гоша остановился.
«Если я чувствую всё это, — подумал он. — Если всё это не даёт мне нормально жить… Значит, оно должно мне быть открыто. Я должен понимать! Стоит сосредоточиться, захотеть…»
Он остановился, чтобы не отвлекаться ходьбой, и захотел понять.
И тут же узнал, вспомнил название своего необычного чувства — хмель. В нём бродил неяркий, тихий хмель. Не от вина — последний год он не пил. Гоша почуял в себе молодую воду. Она веселила душу точь-в-точь как то молодое вино, которое он когда-то пил в своей прошлой, скрытой жизни. Кажется, это было в Молдавии, в Каликауцах…
Ещё он понял — молодая вода пропадала. Нет выхода — нет жизни. Не высвободиться! Движения не-е-е-ет!
Гоша вдруг отчётливо осознал — это томление родника. Он увидел все поры, пустоты и трещины горных пород, в которых жила молодая вода. Ощутил, как смертельно давят на неё водоупорные пласты. Глубоко ей, тяжко…
Гоша поморщился и пошёл дальше.
Он даже не заметил, когда стало легче. Мало того — вместо томления вдруг пробилась радость.
«Это ещё к чему? — испугался он. — Сейчас давление подскочит, дыши тогда как рыба на берегу, молоточки в висках считай…»
Он завернул за угол и увидел машину со странным устройством,которое вертелось и, весело поблёскивая, загоняло в землю бур.
— Неужто воду нашли? — не веря самому себе, спросил Гоша у одного из рабочих.
— Артезианскую, — неприветливо буркнул тот.
А другой, наверно, шофёр, обрадовался новому человеку, стал объяснять:
— Гидрогеологи нашли. С солями, почти минеральную… Делайте скважину, — говорят.
Гоша обиделся на хмурого рабочего и пошёл дальше, приглядываясь к травам, которые росли вдоль тропинки. Пообещал Зине желудочный сбор — надо принести. А то подумает, что болтун, станет злиться, а язве это только подавай. Болезни любят зло. Они пьют его и едят его… А зла много, очень много. Он понял это после тучи, когда в нём проявилась чувствительность к чужому злу. Как страшны, например, очереди, особенно молчащие. Он за квартал чует усталость, нетерпение, злобу очереди и поспешно сворачивает, лишь бы не видеть, не слышать…
Гоша вспомнил вчерашний вечер и содрогнулся. Впервые за многие месяцы он пошёл в кино. Случайно, бездумно, спасаясь от чего-то чёрного, которое стало подкрадываться из того лета, из скрытого… Шёл старый, когда-то уже виденный фильм «300 спартанцев». Он спокойно сидел почти до конца сеанса, но когда посыпались стрелы, зачмокали, впиваясь в тела… Он поспешно поднялся, пошёл к выходу, наступая в темноте на чьи-то ноги. На улице его стошнило. Потом он, держась за дерево, пережидал неожиданную слабость в ногах и краем уха, как бы сквозь вату, собирал реплики прохожих: «Нажрался, скотина… Позвоните в милицию… Ещё дерево сломит»… Почему, ну почему люди такие недобрые? Почему судят наперёд и обязательно гадостно? Ведь никто даже не спросил — может, тебе плохо?
— Фью-фью-чи-ви-вить, — отозвалась в придорожных кустах птаха, и Гоша решил заняться делом.
Из всех трав он знал только ромашку и зверобой. Остальные как-то угадывались. Не сами собой, а когда он думал о Зине, представлял тупую боль, которая поселилась в её желудке.
Гоша срезал стебли острым кухонным ножом, некоторые вырывал с корнем, так как чувствовал — именно в нём растение прячет свои лечебные силы. Было, правда, ещё одно знакомое зелье. Оно всякий раз, когда ходил здесь, вызывало резкое жжение в глазах, и он или вырывал невысокие кустики, или сбивал их палкой. Раз принёс веточку тётке. Та брезгливо взяла в руки, сказала: «Это амброзия, страшная гадость. От неё астма бывает…»