Уехать… Поступок Кустодио был продиктован здравым смыслом; пробыв в этом аду месяц с лишним, он уже мог никому ничего не доказывать. Другие так долго не выдерживали: Мигель по прозвищу Ламанчец в феврале восемьдесят седьмого в Абу-Хауде с ума сходил, думая о своей новорожденной дочери, и если раздавался выстрел, то камера начинала плясать у него в руках, поэтому Барлесу пришлось делать репортаж для «Главных событий», пользуясь материалом, не пошедшим в прошлой передаче. У других ехала крыша, как у Начо Айлона, звукооператора, работавшего с Кустодио и с Барлесом в Мозамбике в марте девяностого. Начо чуть не свихнулся от ужаса в ту ночь, когда пьяные партизаны хотели убить их, чтобы забрать часы и ботинки, а командир приказал оставить ему этого голубоглазого парнишку. Другие вообще сходили с катушек, как Маноло Овалье в Бейруте. Всю жизнь он работал вместе с Мигелем де ла Куадра в горячих точках, и ни одна пуля его не брала, но однажды Маноло увидел обезглавленных накануне шиитов, после чего забился к себе в номер в гостинице «Александр» и заявил, что не поедет в Бикфайя, где проходила линия фронта, пока ему не дадут гарантий. «Гарантий чего?» — насмешливо спросил его Энрике дель Висо, когда они поднялись к Овалье в номер. И тот вытащил фотографию своей жены и детей. А теперь Овалье, чтобы свести концы с концами, торгует сапогами марки «Панама-Джек» и строит из себя безумного храбреца. «Бейрутский тигр» звали его те, кто знал об этой истории.
Барлес посмотрел на правый берег реки, где все еще горели крыши Бьело-Полье. Он представил себе, что пожирает сейчас огонь: книги, мебель, фотографии, человеческие жизни. После пожара в сараевской библиотеке Барлес, глядя на горящий дом, всегда представлял себе, что находится внутри. Библиотека в Сараево загорелась осенью девяносто второго, когда уехали Манучер и Кустодио, а за ними еще пропасть народу, и их сменили другие. В среднем все они оставались по две недели, но некоторых ранили или убивали сразу, и их так поспешно увозили, что никто даже не успевал выяснить их имен. Барлес вспомнил оператора из агентства Эй-Би-Си, которому, когда тот только ехал из аэропорта, снайпер засадил разрывную пулю в почки, попав точно между двумя большими буквами Т и V на его микроавтобусе. И двух молодых французских фотографов, которых никто не знал, потому что они были вольными стрелками и никого не представляли; ребята собирались делать свой первый военный репортаж. Они прилетели в десять утра на грузовом самолете ООН, а в одиннадцать одного из них уже ранило выстрелом из гранатомета, поэтому его отправили в Загреб тем же самолетом, на котором он прилетел. Его коллега, робкий рыжеволосый парень по имени Оливер, два дня бродил по холлу гостиницы «Холидей инн» в полной прострации, будучи не в состоянии ни работать, ни общаться с кем-нибудь. Так продолжалось до тех пор, пока над ним не сжалился Фернандо Мухика из «Эль мундо»: он напоил Оливера и проговорил с ним всю ночь напролет. Свой милосердный поступок Мухика оправдывал так: «Плохо быть неизвестным фотографом, которого ранят сразу по приезде в Сараево, но еще хуже быть неизвестным другом неизвестного фотографа».
Барлес всегда улыбался, вспоминая Фернандо Мухику, с которым познакомился почти двадцать лет тому назад, в Эль-Аюне. Фернандо был высоким, светловолосым баском, добрым и веселым. Когда он только появился в Сараево и ехал с ними на машине по неосвещенному ночному городу, а с неба сыпались бомбы, одна из них упала на стоящий впереди грузовик, и, проезжая мимо объятой пламенем машины, Фернандо спросил: «Но ведь это не по-настоящему, правда? Вы это подстроили, чтобы напугать меня!»
Барлес чуть задержался в кювете: убитый, похожий на Красавчика, лежал все так же, только мух, пожалуй, стало больше. «На самом деле, — подумал Барлес, — все мертвые ужасно похожи друг на друга». Когда он начинал вспоминать и перед глазами его возникали убитые, они были настолько похожи, что казалось — это один и тот же человек, а меняются только обстановка и положение тела.
Иногда эти образы смешивались в его памяти, и тогда Барлес не мог сказать, когда и где именно видел каждого из них. Одних он знал, других — нет: Кибреаб, Белали, Альберто, Язир. Эфиопы из Эритреи, погибшие на горе под Тессенеи, паренек из Эстели, Жорж Карам в Ашерафиехе, иранцы на реке Карун, Педро Аристеги в Хадате, сандинистка Мария Асунсьон в Пасо-де-ла-Егуа, Ясмина в сараевском морге, обуглившиеся тела солдат Национальной гвардии с часами «ролекс» на запястье на шоссе в Басоре. Барлес вспомнил, как в Нджамене он заглянул в подбитый танк и увидел внутри ливийского солдата, совсем молоденького — тот казался спящим, а внизу, под ним, растекалась огромная лужа крови, много литров крови. Такой настоящей, такой алой крови Барлес никогда раньше не видел; он открыл все люки, чтобы было больше света, и снял убитого. В тот же день Барлес сделал еще один снимок, который потом был напечатан на первой полосе «Эль пуэбло»: два партизана и убитый вражеский солдат. Один партизан победно сложил пальцы буквой V, а второй поставил ногу на голову убитого, как охотник, подстреливший зверя. А может быть, этот снимок был сделан в другой день; может быть, он вообще был сделан на другой войне. Может быть, убитый был не из Чада, а из Эфиопии; может быть, это происходило не в Нджамене, а в Тессенеи в Эритрее: там четвертого апреля семьдесят седьмого Барлес полчаса провел на горе, где, куда ни глянь, повсюду лежали тела убитых. Когда Барлес отснял последнюю пленку и, убрав фотоаппарат, огляделся, ему стало так страшно, что он не сошел, а бегом припустился вниз, словно боялся уже никогда не вернуться в мир живых.
Как бы там ни было, Барлес был доволен, что уже десять лет работает для телевидения, а его старые «Пентаксы» валяются в дальнем углу шкафа, — пусть лучше снимают другие.
Он все еще стоял около убитого. Карманы у того были вывернуты: наверное, его товарищи, прежде чем уйти, проверяли, не осталось ли патронов, денег и сигарет. Барлес ногой отогнал мух от лица, но они тут же вернулись обратно. На секунду Барлес представил, как ждут этого человека где-то. Убитый молод — наверное, его ждет мать, а может быть, невеста. В любом случае этот кто-то, ждущий письма или весточки, приникший сейчас к радиоприемнику — «В Центральной Боснии идут ожесточенные бои», — еще не знает, что тот, о ком он думает, превратился в плоть, которая уже начала разлагаться под солнцем на шоссе, соединяющем Бьело-Полье и Черно-Полье. Каждый убитый — всегда залог страданий и горя для того, кто ждет тебя и не знает, что ты уже мертв.
Барлес повернулся к убитому спиной и направился к Маркесу, держа в руках рюкзак и каску. В любом случае — черные, белые, желтокожие, к какому бы лагерю они ни принадлежали — все убитые, которых Барлес мог вспомнить, были на одно лицо, и все войны сливались в одну — и не только в его памяти, но и в памяти других. Однажды Барлес проверил это: в передачу «События недели» о войне в Анголе, где убитые были чернокожими, он вставил несколько кадров из пленки, снятой два года назад в Сальвадоре, где убитые были белыми. Антолин, монтажер, очень волновался, но никто ничего не заметил.