– «Он родился на свет с обостренным чувством смешного, – процитировал я, кивнув на портрет, – и врожденным ощущением того, что мир безумен…»[2]
Я увидел, как он неспешно и уверенно качнул головой, и во мне проснулась симпатия к нему, чувство, что нас роднит принадлежность к общему делу. Чувство это, несмотря на все, что случилось в дальнейшем, я сохранил и до сих пор. Корсо достал откуда-то сигарету без фильтра, такую же мятую, как его старый плащ и вельветовые брюки. Он вертел сигарету в пальцах и рассматривал меня сквозь очки в железной оправе, которые косо сидели у него на носу, – глядел из-под упавшей на лоб пряди уже чуть седоватых волос. Другую руку он по-прежнему держал в кармане, словно сжимал там рукоятку пистолета. Замечу, кстати, что карманы его напоминали бездонные ямы – чего там только не было! Книги, каталоги и документы, а еще – о чем я тоже узнал позднее – там непременно лежала фляжка с джином «Болс».
– «…И в этом заключалось все его достояние», – с ходу закончил он цитату, потом удобнее устроился в кресле и снова улыбнулся. – Хотя, если не кривить душой, мне больше нравится «Капитан Блад».
Я поднял вверх ручку, готовясь прочесть ему суровую отповедь.
– И тут вы не правы. «Скарамуш» для Сабатини – то же, что «Три мушкетера» для Дюма. – Я отвесил учтивый поклон в сторону портрета. – «Он родился на свет с обостренным чувством смешного…» За всю историю романов-фельетонов не было начальной фразы, равной этой.
– Что ж, спорить не стану, – согласился Корсо после паузы и тотчас выложил на стол папку с какой-то рукописью. Ее каждая страница помещалась в отдельном пластиковом конверте. – Знаете, а вы очень кстати упомянули Дюма.
Он пододвинул папку ко мне, но прежде повернул так, чтобы я мог ознакомиться с ее содержимым. Все листы были исписаны по-французски и только с одной стороны; бумага была двух видов: белая, уже пожелтевшая от времени, и бледно-голубая в мелкую клеточку – тоже очень старая. Каждому виду бумаги соответствовал свой тип почерка. На голубой писали черными чернилами. И вот что интересно: теми же чернилами и тем же почерком была сделана правка на белой бумаге – поверх текста, написанного мелкими, вытянутыми вверх буквами. Всего в папке лежало пятнадцать страниц, из них одиннадцать – голубые.
– Занятно. – Я поднял глаза на Корсо. Тот терпеливо переводил взгляд с меня на папку и с папки на меня. – Откуда это у вас?
Он потер переносицу, явно прикидывая, до какой степени та информация, ради которой он ко мне явился, обязывает его быть откровенным. Потом скорчил новую гримасу – уже третий вариант – и стал похож на невинного и простодушного кролика. Да, Корсо, несомненно, был профессионалом.
– Да так… От клиента моего клиента.
– Понятно.
Он выжидательно помолчал. Ведь приметы хитрости – не только предусмотрительность и расчетливость, но и осторожность. Мы оба отлично это знали.
– Разумеется, – добавил он, – я готов, если вам будет угодно, назвать имена.
Я заверил его, что нужды в том нет, и он сразу успокоился, поправил очки и спросил мое мнение о манускрипте. Я не спешил с ответом и принялся перелистывать страницы в обратном порядке – пока не дошел до первой. Название было выведено заглавными буквами, жирное: «Анжуйское вино».
Я прочел вслух первые строки:
Après de nouvelles presque désespérées du roi, le bruit de sa convalescence commençait à se repandre dans le camp…[3]
Я невольно улыбнулся. Корсо жестом показал, что хочет услышать мое суждение.
– Нет никаких сомнений, – сказал я. – Это рукопись Александра Дюма-отца. «Анжуйское вино», насколько могу припомнить, сорок какая-то глава «Трех мушкетеров».
– Сорок вторая, – подтвердил Корсо. – Сорок вторая глава.
– И это – оригинал? Подлинная рукопись Дюма?
– Ради этого я к вам и пришел – чтобы вы дали свое заключение.
Я пожал плечами, желая показать, что не готов взять на себя такую ответственность.
– А почему именно ко мне?
Это был глупый вопрос – из тех, что помогают тянуть время. Корсо, видно, подумал, будто я решил пококетничать. На лице его отразилось нетерпение.
– Вы ведь специалист, – буркнул он раздраженно. – Вы не только самый влиятельный в нашей стране литературный критик, вы всё знаете о романе-фельетоне XIX века.
– Вы забыли о Стендале.
– Не забыл. Я читал ваш перевод «Пармской обители».
– Надо же! Вы мне льстите.
– Боюсь, что нет. Мне больше нравится перевод Консуэло Берхес.
Мы обменялись улыбками. Он мне решительно нравился, и я уже начинал привыкать к его манерам.
– А книги мои вам знакомы?
– Только некоторые. «Люпен», «Раффлз», «Рокамболь», «Холмс»… Или, скажем, работы о Валье-Инклане, Барохе и Гальдосе[4]. Кроме того, «Дюма, или След гиганта». Потом – ваше исследование, посвященное «Графу Монте-Кристо»…
– И вы все это прочитали?
– Нет. Я, конечно, работаю с книгами, но не обязан их читать.
Он лгал. Или, по крайней мере, сгущал краски. Он принадлежал к породе людей основательных и добросовестных: прежде чем нанести визит, разузнал обо мне все, что мог, полистал все мои работы, которые сумел добыть. Он был из числа тех запойных читателей, что с самого нежного детства алчно проглатывают любой печатный текст. Правда, я до сих пор считаю маловероятным, что хоть в какой-то период детство Корсо заслуживало названия «нежное».
– Понимаю, – сказал я, только чтобы не молчать.
Он наморщил лоб, соображая, не забыл ли чего, потом снял очки, подышал на стекла и протер их мятым платком, извлеченным из бездонных карманов плаща. Упомяну, кстати, что его не по размеру большой плащ, кроличьи зубы и миролюбивое выражение лица создавали обманчивое впечатление слабости и безволия. На самом деле Корсо был крепок и упрям, как кирпич. Черты лица у него были тонкими и резкими, словно оно состояло из острых углов, а глаза смотрели очень внимательно, хотя начинали лучиться простодушием, как только Корсо угадывал, что собеседника можно подсечь именно на простодушии. Порой он выглядел даже неуклюжим и вялым – особенно когда позволял себе расслабиться. Есть такие беспомощные и бесприютные на вид существа: знакомые угощают их куревом, официанты наливают лишнюю рюмку, женщины горят желанием немедленно взять их под опеку. До окружающих слишком поздно доходит, что их одурачили. А лицемер уже во весь опор скачет прочь, добавив на рукоять своего кинжала новые победные зарубки.
– Вернемся к Дюма, – предложил Корсо, показывая на рукопись. – Человек, написавший про него пятьсот страниц, должен с ходу почувствовать знакомую ауру – такую способен источать только подлинник. Довольно прикоснуться к страницам… Не так ли?
Я положил руку на покрытые пластиком листы – жестом священника, касающегося церковных реликвий.
– Боюсь разочаровать вас, но я абсолютно ничего не чувствую.
Мы дружно расхохотались. Корсо смеялся особенно – сквозь зубы, как человек, не вполне уверенный в том, что они с собеседником смеются над одним и тем же. Иначе говоря, то был злой и холодный смех, даже чуть нагловатый: он надолго зависает в воздухе и рассеивается нередко лишь после того, как смеявшийся покинул комнату.
– Давайте по порядку, – сказал я. – Рукопись принадлежит вам?
– Повторяю, нет. Один мой клиент только что приобрел ее, и его мучает вопрос: как могло случиться, что до сей поры никто не слыхал о существовании полного рукописного оригинала этой главы «Трех мушкетеров»? Он желает получить формальное подтверждение подлинности… И поручил это дело мне.
– Знаете, меня удивляет, что вы занялись такой мелочью. – Тут я должен добавить: я тоже кое-что знал о Корсо. – Откровенно говоря, Дюма в нынешние времена…
Я не договорил и горько улыбнулся, приглашая его разделить мои чувства, но Корсо мне подыгрывать не стал и продолжал гнуть свое.