Я не желаю быть и не буду властелином еретиков. И если вопреки моему желанию не удастся уладить дело миром, то я преисполнен решимости взяться за оружие и не остановлюсь ни перед опасностью, грозящей мне, ни перед разорением держав, враждебных Испании, равно как и союзных им, ибо нет таких препон, которые не одолел бы, проходя свое поприще, христианский и богобоязненный государь.
Так оно все, черт возьми, и было. После долгих десятилетий грызни едва ли не со всем светом – грызни, ничего путного нам не принесшей, – оставалось Испании только посылать свои полки умирать на поля сражений, подобные Рокруа, где, оберегая, за неимением лучшего, былую славу, гибли мы угрюмо, «возводя башни и стены из собственных тел», как с восхищением писал француз Боссюэ[3]. И до самого конца с нами драться было – что с тигром целоваться. И пусть даже наши солдаты и генералы были уже не те, что при герцоге Альбе или при Алессандро Фарнезе[4], все равно испанцы долго еще оставались для всей Европы кошмаром. Не они ли взяли в плен французского короля при Павии; разгромили врага при Сен-Кантене, разграбили Рим и Антверпен, овладели Амьеном и Остенде, перебили десять тысяч врагов при взятии Хеммигена, восемь – при осаде Маастрихта и девять – в деле при Экло, причем тогда дрались врукопашную, стоя по пояс в воде. Бич Божий, гнев Господень. И с первого взгляда становилось понятно почему: наше корявое хмурое воинство, нагрянувшее из выжженных солнцем южных краев, сражалось на враждебной чужбине, где отступать было некуда, а поражение означало уничтожение. Одних привело сюда желание славы, других – намерение покончить с нищетой и голодом, так что известная песенка из «Дон Кихота» была будто про них писана:
В полымя да из огня
Рвусь не за медали:
Были б деньги – здесь меня
Только б и видали.
Или такие вот старинные и красноречивые стихи:
Коль денег нет, седлай – и в стремена!
Дерись и в ус не дуй, как говорится.
Раздвинутся Кастилии границы
Пред грудью боевого скакуна.
Ладно. Стало быть, мы раздвигали – и, к слову сказать, долго еще будем раздвигать – границы Кастилии своими клинками и вот сегодня, с Божьей ли помощью или по дьявольскому наущению, вернули короне отложившийся было Аудкерк. Над балконом одного из домов на площади реяло знамя нашей роты; товарищ мой Хайме Корреас отправился искать своих. Я же зашагал дальше, стараясь держаться подальше от нестерпимого жара, и, обогнув полыхающую ратушу, увидел двоих: они торопливо вытаскивали связки книг и бумаг и складывали их на улице. Это было похоже не столько на грабеж – кто ж польстится на книги? – сколько на спасательные работы. Так или иначе, я подошел поближе. Помнится, я уже говорил вам, что в бытность мою столичным жителем познакомился с печатным словом благодаря дружеским отношениям с доном Франсиско де Кеведо – он подарил мне Плутарха, – занятиям латынью и грамматикой с преподобным Пересом, любовью к произведениям Лопе де Веги и страстью к чтению, которую питал мой хозяин, капитан Алатристе.
Одним из тех, кто вытаскивал книги, был голландец средних лет с длинными седыми волосами, одетый во все черное, как пастор, хотя он не был похож на местных священнослужителей, если, конечно, позволительно отнести это слово к тем, кто смущает уши и прельщает души ересью Кальвина, гореть ему, подлецу, в геенне огненной во веки веков. Я решил, что это какой-то муниципальный чиновник, и прошел бы своей дорогой, если бы мое внимание не привлек второй: когда он появился в дверях с охапкой книг, я увидел на нем форменную красную перевязь, принятую в нашей пехоте. Он был молод, с непокрытой головой, а мокрое от пота, черное от копоти лицо свидетельствовало, что ему уже не раз приходилось нырять в зев жаровни, которую являло собою здание ратуши. Шпага на перевязи, высокие сапоги перепачканы грязью и сажей, рукав колета дымится, а ему вроде бы и дела до того нет. Но вот наконец заметил, составил стопку книг на землю и, похлопав небрежно, загасил тлеющую ткань. Тут я смог разглядеть его: худой, остролицый, он носил негустые каштановые усики и маленькую бородку под нижней губой. На вид я дал бы ему лет двадцать – двадцать пять.
– Что стоишь как монумент? – проворчал он, признав во мне своего по выцветшему косому кресту, который я успел нашить на грудь нового колета. – Помог бы лучше.
Потом огляделся по сторонам, заметил женщин и детей, которые издали наблюдали за происходящим, и прожженным рукавом утер пот со лба.
– Черт, до смерти пить охота.
И с этими словами снова нырнул в двери вслед за голландцем. Поразмыслив, я решил сбегать к ближайшему дому, где в проеме сорванной с петель и в щепки разбитой двери испуганно жалось голландское семейство.
– Drinken, – сказал я, протягивая свои кувшины, а другой рукой берясь за кинжал.
Вероятно, голландцы поняли меня правильно, потому что сейчас же наполнили кувшины водой, и я отнес их к дверям ратуши, откуда с очередными стопками книг появились эти двое. Оба, с жадностью припав к воде, единым духом осушили кувшины, и, прежде чем снова скрыться в дыму, испанец обернулся ко мне и сдержанно произнес:
– Спасибо.
Поставив кувшины на землю, я снял свой бархатный колет и последовал за этим молодым человеком – поверьте, не потому, что, поблагодарив, он улыбнулся, не потому, что меня растрогали прожженная одежда или покрасневшие от дыма глаза; нет, благодаря этому безвестному солдату мне вдруг стало ясно: есть на свете нечто поважнее добычи. Хотя, если повезет, за день можешь получить больше, чем от казны – за год. И вот, набрав полные легкие воздуха, закрыв рот и нос платком, пригнувшись, чтобы уберечь глаза от летевших со всех сторон искр, я снова и снова нырял в густой дым и снимал книги с горящих полок, пока раскаленный воздух не начал обжигать мне нутро при каждом вздохе, жар не сделался совсем уж нестерпимым, а бо`льшая часть книг не превратилась в пепел и прах – не влюбленный прах, воспетый в прелестном сонете дона Франсиско[5], а тот, в котором бесследно исчезло столько часов упорного и усердного труда, столько любви, столько мудрости, столько жизней, способных просветить и вразумить своим примером неисчислимое множество других жизней.
После очередной ходки горящая кровля со страшным грохотом обрушилась у нас за спиной, и мы остались снаружи, распяленными ртами жадно хватая свежий воздух, одурело оглядывая друг друга, плача от дыма, утирая липкий пот рукавами. У наших ног высилась груда спасенных от гибели книг и рукописей – примерно десятая часть, прикинул я, того, что сгорело. В изнеможении опустившись на колени рядом с этой кучей, кашлял и лил слезы голландец в черном. А солдат, немного отдышавшись, улыбнулся мне так же, как в ту минуту, когда благодарил за принесенную воду.
– Как тебя зовут, мальчуган?
Я выпрямился, перебарывая последний приступ кашля:
– Иньиго Бальбоа. Роты капитана Кармело Брагадо.
Это не вполне соответствовало действительности. Под началом вышеназванного капитана служил мой хозяин Диего Алатристе, я же числился там постольку-поскольку, ибо паж есть нечто среднее между слугой и вьючным мулом, но уж никак не солдат. Однако незнакомец не обратил внимания на неточность моего высказывания.
– Спасибо тебе, Иньиго Бальбоа, – промолвил он.
Широкая улыбка осветила его черное от сажи и лоснящееся от пота лицо.
– Когда-нибудь, – прибавил он, – ты вспомнишь о том, что сделал сегодня.
Забавно, не правда ли? Не мог он этого знать наперед, однако же, беру вас в свидетели, господа, – слова его сбылись: я и вправду вспоминаю его и тот день. А солдат левую руку положил мне на плечо, а правую протянул для рукопожатия – крепкого и горячего. Не обменявшись ни единым словом с голландцем, который раскладывал книги на стопки столь бережно, словно разбирал бесценные сокровища – теперь-то я знаю: так оно и есть, – он пошел прочь.