Вечернее солнце осторожно заглянуло внутрь и высветило большое, в полный рост изображенье Христа. Слева и справа к нему склонялись апостолы, другие молились у ног. То ли солнце ярчило краски, то ли мозаика хорошо сохранилась, но изображенье, выполненное в палевых и зеленоватых тонах, выглядело необычайно живым. Резко выделялись белые одежды Христа.
— Преображение Господне, — сказал Поэт. — Удивительно, что сохранилось. А теперь посмотрите на стены.
Серый камень часовни был сплошь исписан мольбами. Причём не прошлых времён, а самых недавних. Не только царапанные гвоздями, но писанные чернильным карандашом, краской, даже хрупкими мелками и Бог ещё знает чем.
«Господи, помоги выздороветь маме, век буду молить».
«Раба божия Ксения просит соединить её с рабом божьим Алексеем».
«Дорогой Боженька, верни нам покой и благополучие, пусть папа найдётся».
«Боже всемилостливый, избавь нас с женой от бездетства, дай чадо на воспитанье».
«Господь, хоть я в тебя и не верю, покарай злого человека Н. В., тогда поверю и буду тебе служить».
«Раб божий Александр, слеповатый, молит раскрыть ему глаза».
«Пашенька, где ты, любимый, пишу на стенке и у Бога прошу, чтоб ты отозвался».
«Господи, не разлучай рабов твоих Таню и Константина».
«Господи, помоги сил набраться, дай красоту, чтобы меня любили».
«Боже, правый, накажи злодея по имени Автандил, много на нём крови и всяких бесчинств».
«Господи, поставь меня на ноги, сил нету больше лежать, и тело гниёт».
«Боже, Боже, Боже, что же они все творят, когда кончится это адово время…»
Надписей были сотни, попадались кощунственные, но редко. Сделанные как бы на скорую руку, с испугом. Поэт сказал:
— Вот и попробуй выбей веру. Я как-то хотел посидеть в кустах посмотреть, кто пишет. Вдруг энкавэдист. Но всё недосуг.
Когда мы уходили, поднялся ветер и понёс над садом дымы Потёмкина. Померкла зелень, потускнели краски, листва взъерошилась, в глубине её замелькали неясные тени.
— Скоро и этой часовне конец, — сказал Поэт. — Всему саду. Собираются что-то строить.
Помолчав, он добавил:
— Уже не боятся.
Пятый день Леста не появлялась в школе. Дежурный по классу отвечал неизменно: «Арсеньева болеет». Я чувствовал неясное беспокойство. Ночью едва закрывал глаза, во внутреннем пространстве под веками вспыхивал красный берет. Иногда так ярко, что возникало глубинное ослепление. Я ворочался с боку на бок, долго не мог уснуть. На одном уроке спросил:
— Чем болеет Арсеньева?
— Простудилась, — ответила Стана Феодориди.
— Вы её навестили?
— А как же, — сказала Наташа Гончарова и как-то надменно поджала губы.
В классе воцарилось неловкое молчанье.
После урока я подозвал Серёжу Камскова.
— Сергей, я слышал, Арсеньева живёт одна?
— Это так, Николай Николаевич, — ответил тот.
— А кто же ей помогает во время болезни? У меня такое ощущенье, что навещаете вы её нечасто.
— Николай Николаевич, это особый разговор, — сказал Камсков, помрачнев. — Если хотите, встретимся позже…
Вечером он пришёл ко мне в гости.
— Вы не заметили, что Арсеньева человек особый? — он нервничал, голос его срывался.
— Заметил, Серёжа, заметил.
— В классе к ней сложное отношенье.
— Но это не значит, что нужно оставлять одну во время болезни?
— Николай Николаевич, она и болеет по-особому!
— Что может быть особого в обыкновенной простуде?
— Да какая простуда! — сказал он в отчаянье.
— А что же?
— Не знаю… Нет, не знаю. В такие дни она никого не может видеть. Наговорит, выкинет что-то. Поэтому запирается дома, никого не пускает.
— И часто такое бывает?
— Да нет. Прошлой весною. И вот сейчас…
— А что говорят врачи?
— Какие врачи… — Серёжа тоскливо пожал плечами.
— Но если это болезнь?
— Она нормальная, Николай Николаевич. Странная только по временам.
— Расскажи подробней, Серёжа. Что, например, было прошлой весной?
— Да всё то же самое. Девчонкам грубила, заперлась…
— Да можно ли грубить таким голоском? — спросил я, усмехнувшись.
— Можно, ещё как можно, Николай Николаевич, — сурово ответил Камсков. — И не только девчонкам. Я точно не знаю, но что-то произошло у неё с учителем литературы, который преподавал до вас.
— Гладышевым?
— Смотрите, как бы и вас не коснулось.
— Вот тебе раз! — воскликнул я. — Чем же я провинился?
— Ничем. — Камсков потупил взор. — Но я заметил, что ваш приход выбил её из колеи.
— Поделись соображениями. Может быть, я и в самом деле как-то неловко…
— Да это не имеет значенья! — сказал Камсков. — Николай Николаевич, вы совершенно здесь ни при чём. И Гладышев был ни при чём.
— Тогда это странно.
— Да уж… — он замолчал.
— А что произошло с Гладышевым?
— Не знаю. Я только видел, как в коридоре она ему что-то сказала. Он аж побелел, папку выронил. А потом кинулся, как ошпаренный.
— Кто ещё видел?
— Никто.
— Может, тебе показалось?
— Heт, — сказал он угрюмо. — Я только один среди всех понимаю её. И вижу…
— Ты видишь в ней тайну?
Он кивнул головой.
— Серёжа, это свойство неравнодушных людей. Кто-то из древних сказал: «Влюблённый всегда видит в любимой тайну».
Он покраснел.
— А что последовало за тем столкновением в коридоре?
— Ничего.
— Но ведь Гладышев покинул город. Не видишь ли ты тут какую-то связь?
— Не вижу, — ответил он.
— Тогда чего опасаться мне?
— Не знаю, не знаю! Но чувствую, может выкинуть что угодно.
Уже выкинула, подумал я.
— Да, странное существо… — сказал я задумчиво. — Во всяком случае, с ней надо быть бережным, осторожным. Такие люди очень хрупки…
— Да, да! — горячо согласился он.
— А не попробовать ли нам её навестить? — осторожно предложил я.
— Я не пойду. — он насупился. — Бесполезно.
— Ты уже пробовал?
Он промолчал.
— Я слышал, мама её за границей?
— Кто его знает, — сказал Камсков, — тут всё какой-то туман. Может, и за границей. Но почему не приехала, когда бабушка померла?
— Ну, знаешь, оттуда не так-то легко добраться. Отчим какой-нибудь дипломат? Или военный?
— Понятия не имею! Здесь их вообще не видали. Они из другого города. Арсеньева в школе с восьмого класса, за это время никто к ней не приезжал.
— Но деньги ведь присылают?
— Так она говорит. А я сомневаюсь. По-моему, живёт на остатки бабушкиных сбережений. Вы посмотрите, как она одета! Неужто из-за границы одежды нельзя прислать?
— Всякое бывает, Серёжа. Может, там что-то случилось. Может, не могут вернуться и даже письмо послать.
— Я этого не понимаю. Родная всё-таки дочь. Вон Петренко тоже выдумывает, что у него отец военный, в Германии служит. А всем известно, что отца у него нет да и не было никогда.
— Как жестоко ты говоришь, Серёжа. У каждого есть отец, даже если он где-то далеко.
— Ну, где-то…
— Ты считаешь, что Леста может выдумывать?
— Не выдумывать… У неё фантазии. Я много от неё слыхал…
— Например?
Серёжа махнул рукой.
— Сколько продолжаются эти приступы мизантропии? — спросил я.
— Неделю, может, чуть больше, — ответил он.
— Что ж, подождём, — сказал я.
Неделя прошла, началась другая, по Леста не приходила. Тревога моя росла. Я понимал, что вряд ли с ней что-то случится. Тот же Камсков ходит под окнами, готовый помочь в любую минуту. Но ощущенье, что всё это связано с нашей последней встречей, не покидало меня. В особенности после разговора с Камсковым.
Я выбрал воскресный день, когда старшие классы уехали в колхоз на картошку. Адрес Лесты я уже знал. Даже проходил несколько раз по улице, где прятался дом её бабушки. Он «прятался» в самом деле, потому что в зарослях глубокого палисада с улицы не был виден. Торчал только верх буро-красной крыши. Остальные дома стояли открыто и вполне отвечали облику бедной окраины. Единственное двухэтажное здание, бывший клуб, разбомблённое в первые годы войны, так и высилось справа от дома Лесты, зияя проломами в толстых кирпичных стенах. Участок слева был пуст, на нём кривилась ветхая изба с забитыми крест-накрест окнами. Напротив тоже простиралось пустое пространство. Здесь начали разбивать сквер, бросили, и теперь он зарос сорными травами. Дом Лесты стоял одиноко.