Ай люли, люли, люли!
А в нотате всё нули!
После такой песни Аксютка опять ничего не делал. Снова повторялось сеченье. Он у Лобова несколько раз переходил из Камчатки на первую парту и обратно.
Наконец Лобов рассвирепел, и раздалось его грозное на воздусях!
Тотчас же выскочили четверо парней, схватили его, раздели, взяли за руки и ноги, так что он повис в горизонтальном положении, а справа и слева начался свист лоз.
Взвыл Аксютка, а все-таки кричит:
— Не могу учиться! ей-богу, не могу!
— Положите ему под нос книгу.
Положили.
— Учи!
— Не могу! хоть образ со стены снять, не могу.
— Сейчас же и учи!
На этот раз Аксютка правду кричал, что не может учиться, потому что лежал под розгами, и учитель это сознавал, но все-таки продержал его висящим над книгой достаточно.
— Бросьте эту тварь.
Аксютка пробрался в Камчатку.
— Дать ему сугубое раза!
Товарищи повскакали с парт, бросились на Аксютку и зарядили ему в голову картечи, то есть швычков.
Взвыл Аксютка:
— Хоть убейте, не могу учиться!
Лобов имел обыкновение ходить в класс с длинным березовым хлыстом. Он поднялся с места и вытянулАксютку вдоль спины, а тот взвыл:
— Ей-богу, не могу учиться!
Лобов мало-помалу успокоился, и класс продолжался обычным порядком. Спустя несколько времени он крикнул:
— Цензор, квасу!
Цензор отправился за квасом и принес его.
Лобов, прихлебывая из оловянной кружки квас, просматривал нотату и назначал по фамилиям, кому к печке — для сеченья, кому к доске на колени, кому коленями на ребро парты, кому без обеда, кому в город не ходить. Класс Лобова разукрасился всевозможно расставленными фигурами. Потом он стал спрашивать знающих учеников, поправляя отвечающего, когда он отвечал не слово в слово, и запивая бурсацкую премудрость круто заваренным квасом. Он сидел обыкновенно и калошах, не снимая своей красноватого цвета шинели. Когда спрошенный им ученик кончил свой ответ, Лобов полез в карман шинели и вынул из него довольно большой пирог, который стал уписывать. с аппетитом. Бурсаки с жадностью посмотрели на пожираемый пирог. Так Лобов имел обычай завтракать во время класса, мешая пищу духовную с пищей телесной.
После экзаминации пяти учеников он стал дремать и наконец заснул, легонько всхрапывая. Отвечавший ученик должен был дожидаться, пока не проснется великий педагог и не примется опять за дело. Лобов никогда уроков не объяснял — жирно, дескать, будет, а отмечал ногтем в книжке с энтих до энтих,предоставляя ученикам выучить урок к следующему, то есть классу.
Что этот великий педагог в своей юности — недосечен или пересечен?
Морфей легонько посвистывал себе через нос педагога, а ученики, наказанные на колени и столбом, воспользовались этим. Поднялся легкий шумок, и начались невинные игры бурсаков, как-то в шашки, святцы(карты), костяшки, щипчики, швычки и т. п.
Ударил звонок, учитель проснулся, и после обычной молитвы и по выходе учителя класс наполнился обычным шумом.
Второй класс, латинский, занимал некто Долбежин. Долбежин был тоже огромного роста господин; он был человек чахоточный и раздражительный и строг до крайности. С ним шутить никто не любил, ругался он в классе до того неприлично, что и сказать нельзя. У него было положено за священнейшую обязанность в продолжение курса непременно пересечь всех — и прилежных и скромных, так чтобы ни один не ушел от лозы. Его мучил бес какой-то бурсацкой зависти, когда из его класса к концу курса остались все-таки несеченными ни разу двое, державших себя крайне осторожно. Придраться было не к чему, но он выискал-таки случай. Однажды он пропустил было уже свой класс, и ученики весело ожидали звонка, но вдруг минут за пять до него Долбежин показался на конце училищного двора; лицо его было как-то особенно грозно (он был сильно выпивши), взоры его были устремлены на окна своего класса. Многие струхнули. Один из несеченных в это время взглянул в окно и потом быстро скрылся в классе.
— Елеонский (несеченный)! — крикнул, входя в класс, Долбежин.
Елеонский, трясясь всем телом, подошел к нему.
Долбежин ударил его в лицо кулаком и окровавил его; из носу и рта потекла кровь.
Елеонский, ни слова не отвечал. Бледный и дрожащий, он смотрел бессмысленно на учителя.
— Отодрать его!
Елеонского отодрали.
Остался один только несеченный. Того, напротив, отодрал Долбежин в самом веселом расположении духа.
— Душенька, — сказал он ему, улыбаясь, — поди к порогу.
— Да за что же?
— За то, что тебя ни разу не секли.
Тот и не думал отвечать, что это не причина, и отправился к порогу.
Не осталось ни одного несеченного в классе.
Но несмотря на все это, трудно поверить, — его не только уважало товарищество, но и любило. Долбежин сам был точно отпетый. Он, как и товарищество, терпеть не мог «городских» и одному из них дал самое неприличное прозвище; фискала, пришедшего к нему наушничать, он отодрал не на живот, а на смерть; ученики вроде Гороблагодатского были его любимцами. Однажды Блохарешился изумить товарищество и под лозами Долбежина молчал, как будто и не его дерут: Долбежин при всех назвал его молодцом, тогда как за ту же проделку Лобов вознес его на воздусях, а потом просолил насквозь сеченное тело. Долбежин не брал с родителей взяток и до того был честен, что составленный им список учеников с отметками об их учении за треть он читал ученикам и позволял устраивать диспуты тем, которые претендовали на высшее место. Вот за это-то и любили его.
Сегодня были только два случая в классе. Вызван был Копыта. Он взял книжку латинскую и хотел было остаться переводить за партою.
— На средину! — сказал Долбежин.
На середкеотвечать было хуже, чем за партой, потому что в первом случае товарищи подсказывалиученику. Отвечающий способен был расслышать самый тонкий звук, а если не расслыхивал, то, глядя искоса, он угадывал слово по движению губ.
Копыта вышел на середку. Здесь он срезался(то же, что в гимназии провалился) и не мог перевести одного пункта.
— Не так! — сказал Долбежин.
Тот перевел иначе.
— Не так!
Копыта на новый манер.
— К печке!
Копыте дали всегодесять ударов. Он обрадовался, что так легко отделался, и уже направился за парту, но услышал голос Долбежина:
— Переводи снова.
Тот перевел ему на новый манер.
— Еще раз к печке!
Копыте дали еще десять лоз и снова заставили переводить. На этот раз Копыта сказал, что он не может и придумать еще новой варьяции, за что и услышал:
— К печке!
Десять дали, и снова переводить. Копыта напряг все усилия памяти и рассудка. Ничего не выходило.
— Ну! — сказал Долбежин, и уже палец указательный его поднялся по направлению к печке.
Способности Копыты были страшно напряжены, мозг работал в сто сил лошадиных, и вот, точно озарение свыше, сложилась в голове новая варьяция. Он сказал ее.
— Наконец-то! — одобрил его Долбежин. — Довольно с тебя. Пошел за парту. Вались дерево на дерево! — Вслед за тем Долбежин обратился к Трезорке:
— Вокабулы приготовил?
— Нет.
— Что? который это раз?
— Если угодно, приготовлю, — отвечал Трезорка бойко.
Трезорка был городской и привык к довольно свободному обращению. Его развязность взбесила Долбежина. Он побледнел, на лбу надулись жилы.
— Ах ты, подлец! — закричал он и сильной рукой поднял в воздухе здоровый лексикон Кронеберга. Лексикон взвился и пролетел через класс; еще немного — так и влепился бы в голову бойкого мальчика. Он потом начал ругаться и плеваться; в его чахоточной груди клокотала мокрота; дерзость озадачила его, но он почему-то не посмел отпороть Трезорку, — вероятно, потому, что отец Трезорки был довольно значительное лицо в городе. И действительно, завязалось было дело, но кончилось все-таки ничем.