С нами стоят на берегу штатские: жены, дети и родственники отплывающих. Слышны вздохи, печалью наливаются глаза.
Расстояние между лодкой и берегом все увеличивается.
С той и другой стороны машут платочками, фуражками.
Гавань и город давно уже позади нас, а мы все идем и не замечаем ни времени, ни пространства. На берегу, кроме нас, ни одной живой души.
— Не хочу дальше! — заявляет Полина и падает на траву.
— Хорошее место, — говорю я и опускаюсь рядом с Полиной.
Волны в рыжих кудрях заката. Их гонит ветер, как пастух стадо, задорно свистит. По небу плывут караваны облаков. С горы, придвинувшейся к берегу, многоголосо шумит лес, качает лохматыми папахами.
— Скажи, Сеня, страшно тонуть в море?
Я смотрю в синь ее глаз, ставших вдруг холодными.
— С жизнью расставаться одинаково страшно везде. А почему это тебе в голову пришло?
— Вспомнила о муже… Как узнала, что он погиб на фронте, я побежала к морю. А увидела волны — испугалась…
— Не стоит думать об этом.
Она соглашается со мною, и уже по-иному зазвучал ее голос:
— Знаешь что, Сеня?
— Ну?
— С первого нашего знакомства я ужасно боялась тебя.
— А теперь?
— Теперь… Мне очень холодно…
Полина бросает на меня ласковый взгляд и громко смеется.
— Полина! Ты сияешь для меня, как семицветная медуза в тропиках.
Я обнимаю ее, горячую, как приморский песок, накаленный солнцем. Озорной ветер, постоянный спутник мой по всем странам, перебирает ее локоны, бросает мне в лицо пряди волос. Она увертывается от моих поцелуев. Это не каприз, а желание поиграть, взбудоражить и меня и себя.
В темной дали видны электрические вспышки. Это переговариваются огнями наши дозорные суда. Лучи прожекторов режут ночь, шарят по взъерошенной поверхности моря, ощупывают волны. Пусть занимаются военными делами. Я далек от этого.
А пока что в моих руках бьется Полина, осыпает меня ласками. Но я и сам не скупой на ласки. Бери, любимая, все, что тебе надо и что даром получил я от солнца! Вокруг нас оркестр из напевного ветра, лесного шума и рокочущего прибоя. Море кадит нам соленым запахом.
Ах, как коротка эта ночь!
Нас провожает утренняя заря.
В иллюминаторы «Амура» скромно заглядывал тихий вечер.
С моря вернулась подводная лодка «Куница», принадлежащая к нашему дивизиону. Команда ее с чемоданчиками и сундучками потянулась на базу. Это нас обрадовало. Кинулись к товарищам с расспросами:
— Ну, как дела?
— Одно судно угробили.
— Крейсер или броненосец?
— А черт его знает! Какое-то большое судно…
Вид у команды возбужденный, неестественно веселый, точно она вернулась со свадьбы и находится еще под хмелем. Все разбились на кучки. Идет оживленная беседа. В кубрике шумно. Мы с интересом слушаем рассказы матросов, вернувшихся из похода.
— «Куница» встретилась с неприятелем в то время, когда он, по-видимому, держал курс к нашим берегам. Шел целой эскадрой — посредине крупные суда, а по сторонам — миноносцы. Лодка наша постепенно сближалась. А потом погрузилась на большую глубину. Слышно было, как проходили над нею головные суда. А когда мы поднялись и высунули перископ, то увидели себя в средине неприятельской эскадры. Командир решил выстрелить залпом из четырех аппаратов Джевецкого, которые находились на верхней палубе. Мины были пущены веером.
— Эх и саданули, — рассказывает рябой минный машинист Тюркин, когда-то мой одноклассник. — Море заревело! И уж вот до чего качнуло нас! Как только не опрокинулась «Куница»! Но и у нас чуть было беды не случилось. Слышим: на верхней палубе творится что-то неладное. Оказалось, что одна мина застряла хвостом в ножницах аппарата. Работает ее винт, урчит, завывает. А сама она, окаянная, рвется, ерзает по железу, бьется о борт. Ведь шутка сказать — шестьдесят пудиков в ней! Болтается такая штуковина, так что весь корпус лодки дрожит. Вот, думаем, ахнет! А тут еще стрельба со всей эскадры. Все море засыпали снарядами. Эх, что было! Не рассказать всего. Давай мы тут зарываться в глубину. Да и ухнули с отрицательной плавучестью футов на триста. Даже заклепки начали слезиться. Насилу выбрались изо всей этой кутерьмы.
— Слышь, Тюркин! Ты про нашего Сонькина им расскажи, — подсказывают другие матросы.
Сонькин служит моторным кондуктором на «Кунице». Это толстый человек на коротких ножках.
При воспоминании о нем Тюркин рассмеялся:
— Да, Сонькин немножко позабавил нас. Как услышал, что одна мина на борту у нас болтается, — у него слабина наступила. Хлоп на палубу пузом и давай ногами дрыгать, точно его на сковородке поджаривают. «Ой, кричит, пропала моя головушка!» Подхватываем мы его, спрашиваем: «Что случилось?» Очухался немного — стыдно ему стало. «У меня, говорит, второй день резь в животе. Чем-нибудь объелся. Все кишки судорогой сводит». А я ему в ответ: «Значит, в кишках тут дело! А мы думали, родить человек собрался». Эх и рассердился на меня Сонькин!
Слушаем мы эти рассказы и хохочем. Хохочут и матросы с «Куницы». Как будто речь идет о веселой оперетке. А я знаю, что эти люди пережили в море тяжелую трагедию. Попасть в то положение, в каком очутился весь экипаж лодки, — это все равно, что быть привязанным к жерлу заряженной пушки, из которой каждую секунду собираются выстрелить.
На базе бьют склянки. Время — восемь часов. Дежурный по палубе свистит в дудку и зычно командует:
— На молитву!
Неохотно, с матерной руганью идем в другую жилую палубу, где вместе с пожилым священником «Амура» поем «Отче наш» и «Спаси, господи, люди твоя». Так повторяется изо дня в день, пока мы стоим у базы. И еще много раз будет повторяться.
А когда вернулись в свой кубрик, Зобов заявил:
— Ну, доложу я вам: команда с «Куницы» просила сегодня у бога гибели себе.
— Это как понять? — спрашивают матросы.
Зобов неторопливо раздевается, чтобы потом, в постели уже, погрузиться в свои научные книги.
— Понимать тут нужно очень просто. Что вы просили у бога в молитве? «Остави долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим». Это что значит? Мы, мол, потопили немецкое судно — ты, господи, с нами так же поступи, то есть утопи нашу подводную лодку…
— Вот идол беспроволочный! — отзывается о нем команда. — Все перевернет на свой лад.
С Полиной у меня начались нелады.
— Ты очень часто ходишь ко мне. Надо мною соседи смеются. Стыдно встречаться с ними.
Но я чувствую, что за этими словами скрывается какая-то другая причина, и путаюсь в догадках.
— Как же не ходить, Полина, если мне тошно жить без тебя?
— Мне до этого дела нет…
— Ах, вот как!..
Мы поссорились.
Я несколько дней не выходил из базы. Надо же хоть немного проучить ее. Пусть сама вызовет меня!
Напрасны мои ожидания. Тоскливо проходит время. Я начинаю бродить по улицам города в надежде встретиться с Полиной. Но ее все нет.
Мое уныние замечает Зобов и как бы про себя говорит:
— Женщине, как и морю, не верь никогда, если только не хочешь остаться в дураках.
Я рассказал Зобову все.
— А ты что, купил Полину?
— Не купил, но…
— Зачем же пристаешь к ней как банный лист? Предоставь ей распорядиться собою…
Меня взорвало его холодное спокойствие:
— А ну тебя к черту! Ты со своими книгами засох, как вяленый лещ.
С горечью в душе иду к Полине. Хочется, чтобы она встретила меня по-прежнему — с той зовущей улыбкой, от которой становится жарко в груди.
Комната пуста. На комоде бесстрастно отбивает время будильник. Со стены остро смотрит на меня усатое лицо. Это тот, чьи кости гниют в сырой земле. Я отворачиваюсь. Через запыленные стекла окна часто заглядываю на улицу — нет ее, не идет. Медленно опускается вечер над большим городом. Скучно. Стою у окна и потихоньку насвистываю. Что же мне делать еще? И сам не заметил, как своим носом, совершенно думая о другом, нарисовал на пыльном стекле: «Аллилуйя». А когда прочитал, то сам испугался: что за чепуха? Почему мне вспомнилось это слово? И почему я его написал именно носом?