Мы жертвою пали в борьбе роковой,
Любви беззаветной к народу.
Стрелки, услышав это и выйдя из оцепенения, внезапно всколыхнулись, точно по сердцу каждого из них чем-то больно резнуло. Мрачные лица их судорожно смотрели на тех, кого они через некоторое время, исполняя волю душителей свободы, должны будут уничтожить.
А обреченные, изливая в этой песне всю скорбь и муку, продолжали петь:
Мы отдали все, что могли за него, —
И жизнь свою, честь и свободу…
Скорбные звуки лились плавно и печально. По временам голоса поющих сливались в один грозно рыдающий напев, который несся над необъятной морской ширью куда-то вдаль, точно его подхватывал ветер. Казалось, что это вырвалась из тяжелых оков мятущаяся человеческая душа и горестно зарыдала, жалуясь кому-то на несправедливости, которые творятся на земле.
Приговор так и не был прочтен: начальство заметило, что настроение стрелков-матросов и остальных солдат становится все тревожнее, и поторопилось покончить с обреченными.
К ним подошел священник, но, за исключением двух человек, все решительно отказались от его услуг.
— Лучше, батя, обратитесь с наставлением к тем, которые залили кровью всю нашу страну, — посоветовал один из осужденных.
Тогда их начали привязывать к канату и надевать им на головы небольшие мешки. Это дело приказали выполнить десяти кочегарам, присланным сюда из 19-го флотского экипажа специально для погребения казненных. В просьбе осужденных оставить глаза открытыми было отказано.
— Не могу-с. Это было бы против закона, — заявил командир полка.
— Да разве этих скорпионов можно о чем-либо просить?! — произнес кто-то из осужденных.
— Молчать, подлец! — заревел командир.
— Чего молчать? — продолжал тот же голос. — Ведь все равно две жизни не отнимешь, стерва Николаевская!
— Мерзавец! — процедил сквозь зубы командир полка и, сжимая кулаки, злобно набросился на кочегаров: — Долго ли вы будете с этими негодяями возиться? Хотите, чтобы и вас я поставил рядом с ними?
Кочегары заторопились. На лицах их видна была растерянность, руки дрожали.
— Боритесь, товарищи, до конца, пока не уничтожите всех народных злодеев, — говорили одни из осужденных.
— Выручайте наш бедный, замученный народ, — прибавляли другие.
На крайнем левом фланге под крики командира полка разыгралась потрясающая сцена: кочегарный унтер-офицер узнал в осужденном, которого он собирался привязать к канату, своего земляка-односельчанина.
— О, господи, да что же это такое?.. Свиделись-то где… Да как же это?.. — бормотал унтер взволнованно.
— Воронов! Дорогой мой! — тихо произнес тот, обращаясь к кочегару. — Передай обо мне всем моим родным. Скажи им, что я умер за правду, за справедливость. Поцелуй за меня моего сынишку. Мой завет ему таков: пусть он будет таким же, каким был его отец…
— Все, брат, передам, — захлебываясь слезами, успел ответить Воронов и, едва держась на ногах, отошел в сторону.
Привязывание было кончено.
— Па-а-альба ротой! — по знаку командира полка скомандовал офицер сдавленным голосом.
Стрелки, колебля фронт, засуетились. Неровно, торопливо загремели затворы. Послышался отвратительный лязг железа. Конец приближался…
— Долой тиранов! Да здравствует свобода! — вдруг очень громко и отчетливо произнес один из расстреливаемых.
Этот дерзновенный крик, вырвавшийся из груди матроса, воодушевил остальных.
— Ура! Ура! — дружно подхватили другие, внезапно охваченные чувством предсмертного воодушевления, и в их голосах слышалось что-то мощное и грозное, чувствовалась несокрушимая, пламенная вера в то, что начатое ими дело не погибнет и что их смерть найдет отклик в сердцах стомиллионного народа, что он в гневе своем, как ураган, низвергнет в прах своих врагов…
— Рро-о-ота! — продолжал офицер команду.
Приподнялась, но тотчас же заколыхалась неровная линия штыков. Волнение стрелков, дошедшее до высшего напряжения, мешало им целиться. Многие из них дрожали. Другие зажмурились, чтобы не видеть, как их жертвы, пронзенные пулями, рухнут на землю.
— Ну, стрелки, если вы не сумели быть борцами за правду, то будьте хоть хорошими палачами! — крикнул один из тех, на кого уже были направлены дула винтовок. — Цельтесь вернее! Стреляйте прямо в грудь…
— Пли!
Раздались неровные, беспорядочные выстрелы. Залп оказался недружным, «сорванным».
Произошло нечто невообразимое. Два или три человека были убиты наповал, некоторые только ранены в живот, грудь, ноги, другие же остались невредимыми. Но первые, падая и натягивая книзу канат, увлекли за собой и остальных.
На земле образовалась барахтающаяся и извивающаяся куча человеческих тел. Легко раненные, обливаясь кровью, подпрыгивали, вертелись вокруг каната, делая конвульсивные движения. Те, кого не коснулись пули, в ужасе рвались в стороны, но тщетно, так как были туго привязаны. Они вскакивали на ноги, спотыкались и падали снова. Слышались стоны, проклятия, дикие вопли.
Стрелкам было выдано по два патрона. Офицер, командовавший ротой, приказал выпустить по второй, и последней, пуле. Но стрелки, растерявшись, целились плохо, стреляли наугад. Да и трудно было попасть в эти корчившиеся и бьющиеся тела. Душу раздирающие крики оставшихся в живых, стоны и ругательства смешались в страшный хор нечеловеческих звуков.
— Изверги! Живодеры! Будьте прокляты! — выделился чей-то хриплый голос.
— Боже! Где же твоя справедливость?! — в отчаянии прокричал кто-то.
Снова выдали стрелкам патроны, и снова они зарядили винтовки. Началась трескотня ружейных выстрелов, длившаяся несколько минут. Теперь уже палили без всякой команды и с близкого расстояния.
Но те, над кем производилась эта зверская расправа, не умирали, точно они были неуязвимыми. Они не переставали метаться, опрокидываться и корчиться в судорогах. Многие из них принимали мучительно-неестественные позы, то свивались в кольцо, то топтались на одном месте на четвереньках, то, повалившись на спину, нелепо двигали в воздухе ногами. Живые, дергая канат, подбрасывали мертвых, производя на окружающих такое впечатление, что из расстреливаемых никто еще не убит.
Тогда было приказано докончить их «врукопашную». Одни из стрелков, словно раздражаясь упорством осужденных, как бы сопротивлявшихся даже их пулям, доходили до неистовства. Проснулись звериные чувства, разыгрались кровожадные страсти. Свирепствуя, они с невероятной бессердечностью наносили удары уже полумертвым матросам, срывая у некоторых мешки с голов и уродуя им лица. Другие, в ужасе от совершенного дела, набрасывались на осужденных с не меньшим ожесточением, стремясь окончить, прекратить этот кошмарный сон наяву. Добить, уничтожить, приколоть, но скорее, скорее, чтобы не заставили еще раз… и поднимались приклады, и разбивались черепа, и вонзались штыки. Били даже и тех, кто давно уже был мертв. Над людьми здесь проделывали то, что невозможно увидеть ни на одной скотобойне.
Остальные солдаты безмолвно смотрели на это страшное зрелище. Никто из них не ринулся на защиту своих товарищей; ни у кого не хватило даже смелости крикнуть, громкое обличительное слово этой шайке «законных» разбойников, хотя большинство солдат смотрело на все это с глубоким омерзением.
Наконец тела казненных перестали корчиться. Замерли крики, смолкли и стоны. Приступили было к погребению, как вдруг из неподвижных трупов, застывших в вечном и таинственном сне, привстает одна окровавленная фигура и слабым, дрожащим голосом произносит:
— Братцы!.. Да как же я-то… Я ведь жив…
По приказанию ротного один стрелок ударом штыка в живот прикончил и этого.
Казненных стали складывать в большие мешки, которые должны были заменить собою гробы. Но мешков «оказалось» только десять штук. Лишь с трудом удалось втиснуть в них девятнадцать изувеченных трупов.