Сидит Василиса около окошка в купе спального вагона. Одна. Спутница, нэпманша, шумная, шуршащая шелками, вся надушенная, в серьгах, к соседям ушла. Громко смеется там с кавалерами. А от Василисы сторонится, брезгливо так губы поджимает: «Простите, душенька, вы на мой плед сели… Сомнете весь». Или: «Ушли бы вы, душенька, в коридор, пока я на ночь туалет свой сделаю». Точно она, раздушенная, нэпманша, хозяйка купе, а Василису так, из милости пустили… Василисе неприятно, что нэпманша ее «душенькой» зовет. Но ввязываться в ссору не хочет. Ну ее ко всем!..
Вечереет. На весенних полях стелются серо-синие тени. Красный шар, солнышко низко повисло над лилово-черной полоской далекого леса. Взметнулись грачи, кружатся. Тянутся и рвутся столбами на части телеграфные проволоки…
И вместе с вечерними сумерками вползает в сердце Василисы безотчетная тревога, тоска… Не грусть, а именно тоска. О чем? Откуда? Зачем?
Василиса сама не знает. Так светло было все эти дни на сердце, празднично. Собиралась в дорогу.
Спешно сдавала дела. И всем вдруг стало жалко, что она уезжает. Может, и не вернется.
Пришла Федосеиха. Обняла Василису да и расплакалась. Виниться стала. Неловко Василисе. В душе нет у Василисы злобы к Федосеихе, только не уважает она ни ее, ни всех таких, как она… На вокзал пришли товарищи провожать Василису; заседание в жилотделе отменили (вечером поезд отходил). Из совета, из парткома… Детишки из дома-коммуны ей цветы поднесли, сами из бумаги сделали…
И поняла Василиса, что не напрасно силы свои, здоровье растратила. Семя посеяно… Кое-что да взойдет…
Слезы подступили, как поезд тронулся. Шапками машут… Милыми такими все кажутся. Расставаться жалко…
Но едва скрылся город, и навстречу весело, будто вперегонки убегая от поезда, замелькали перелески и дачные поселки, забыла Василиса дом-коммуну, забыла радости и горе, чем жила всю зиму, и побежала мысль вперед, обгоняя поезд. К нему, к желанному, милому, к мужу-товарищу… Скорее, поезд, скорее!.. Не жалей пара!.. Ведь везешь ты горячее, истосковавшееся женское сердце! Везешь в подарок любимому Васины карие глаза, Васину крепко любящую, чуткую душу…
Что же сейчас пригорюнилась Василиса? Откуда тоска к сердцу подкатила? Будто клещами холодными сердце сжато, и в горле склубились безотчетные слезы. О чем тоска? О чем?
Может, о том, что вот ушла полоса жизни вместе с домом-коммуной, ушла в прошлое, невозвратное, вот как уходят эти полосы, что весенней нежной янтарью подернуты… Уходят полосы одна за другой, и не увидит их больше Василиса никогда, никогда…
Всплакнула. Незаметно. Тихо. Слезы утерла, и сразу легче стало. Будто холодный ком тоски, что к сердцу подступил, со слезами на новую юбку костюма вылился…
Зажгли в вагоне огонь. Завесили окна. И стало вдруг уютно и не одиноко.
Ясно так, не умом, сердцем поняла Василиса: две ночи еще, а там и Володю увидит. Увидит, обнимет… Ожил голос его в памяти. Жаркие губы, крепкие руки.
Сладкой дрожью пробежала истома по телу, и уже смеются глаза… Кабы не нэпманша, что перед зеркалом вертится, запела бы Василиса от радости. Звонко. Так птицы поют по весне.
Ушла нэпманша, громко дверью хлопнула. Глупая!.. Закрыла Василиса глаза и думает о Владимире, о милом своем.
Думает, будто страница за страницей вся любовь их вспоминается. Пятый год любятся. Шутка ли! Пятый год!.. А будто вчера встретились… А то наоборот кажется: разве было время, когда не было в сердце Володи? Близкого, нежного?
Удобнее уселась в угол дивана. Ноги под себя подобрала. И глаза закрыла. Мягко качает вагон. Убаюкивает. А мысли бегут, бегут…
Вспоминается. Как это было? Как встретились в первый раз?
На митинге. Незадолго до октябрьских дней. Жаркое время было! Большевиков горсточка. А зато как работали!.. Меньшевики царили, крикуны-эсеры… Гнали, почти что били большевиков, «немецких шпионов», «продавцов родины», а что ни день больше, больше становится группа. Сами хорошенько не знали, что дальше будет, а понимали одно: надо добиться мира и из Советов выгнать всех «патриотов-предателей». Это было ясно. И боролись. Напористо. Горячо. С верой. Без уступок. В глазах у всех решимость, без слов: хоть погибнуть, а не уступить!.. О себе никто не думал. Да и был ли тогда человек?
Вспоминает Василиса и все видит не себя, а группу. О ней тогда и в газетах писали, эсеровских, меньшевистских. Небылицы клепали, врали, шипели… Пускай, на здоровье, шипят! Будто так и следует.
И читать-то не читали всего, что писали. Верили: правда за группой, за большевиками.
– Ты бы хоть мать свою пожалела!.. Всю семью срамишь… С большевиками связалась… Родину продаете! – плакалась старуха.
Чтобы дома упреков не слышать, переехала Василиса к подруге. Не жаль ей слез матери. Чужие ей стали родные. Одно только и есть на уме: добиться победы большевиков. Будто сила какая толкала. Не остановишься! Хоть в пропасть толкнет, все равно пойдешь, все равно будешь спорить, добиваться, бороться…
Все жарче схватки. Все накаленнее воздух… Гроза неизбежна. Из Питера вести решение съездов, речи Троцкого, воззвания Петроградского совета…
Вот тогда-то они и встретились. Многолюдный был митинг. Зал набит доверху. Стоят на подоконниках, в проходах сидят на полу. Дышать трудно… О чем был митинг? Не помнит Василиса… А вот президиум ясно видит и сейчас: председателем в первый раз избран большевик, членами тоже все большевики, левые эсеры… Среди них один анархист, известный в городе под кличкой Американец, из кооператива. Владимир.
В первый раз она его тогда увидала. А слышала о нем много. Одни им восхищались, говорили: «Вот это человек! Умеет заставить себя слушать». Другие его порицали: «Бахвал, но за ним стояли кооператоры-булочники и группа торгово-служащих». С ними приходилось считаться. Большевики радовались, когда он «крыл» меньшевиков, и злились на него, когда Владимир шел против группы. Чего же он хочет?!
Секретарь группы его не любил. «Путаная голова, от таких друзей лучше подальше». А Степан Алексеевич, самый почитаемый из большевиков города, посмеивался в седую бороду и говорил улыбаясь: «Погодите, не торопитесь, из него еще славный большевик выработается. Боевой парень! Дайте американской неразберихе из него поулетучиться».
Василиса о нем слышать слышала, но мимо ушей пропускала. Мало ли сейчас людей на виду стало, о которых раньше никто не слыхал? Не до них! На митинг пришла с опозданием. Запыхавшаяся. Говорила на кирпичном. Всюду митинги, такое время было. А она тогда в ораторах состояла. Ее слушали, любили. Нравилось, что женщина говорит, работница. А деловито, и слов зря не тратит. Такая уж манера у Василисы сложилась: кратко, да ясно. Нарасхват звали!
Пришла на митинг. Прямо на трибуну. Заранее записана в числе ораторов. Товарищ Юрочкин (теперь уж нет его, убит на фронте) за рукав ее дернул:
– Наша победа, большевики в президиум прошли… Два левых эсера и Американец… Этот-то почти что большевик. Сейчас говорить будет.
Посмотрела на Американца Василиса и почему-то удивилась. Вот так анархист! Она бы его за барина приняла. Крахмальный воротничок, галстук, волосы гладко в пробор расчесаны… Красивый. Ресницы как лучи… Как раз его черед говорить. Вышел. Откашлялся, руку ко рту приложил… «По-барски», – определила Василиса и чему-то усмехнулась.
Голос у него был красивый, вкрадчивый, и говорил он долго, много смешил публику. И Вася смеялась… Молодец анархист! Аплодирует ему Вася. А он, к столу президиума возвращаясь, нечаянно толкнул Васю. Обернулся и извинился. А Вася покраснела. И оттого, что покраснела, еще больше застыдилась и еще краснее стала… Досадно! Но «анархист» не заметил. Сел за стол, небрежно так облокотился на спинку стула и закуривать стал.
Председатель к нему нагнулся. На папироску показывает мол, тут курить неудобно. А Владимир плечами пожал и продолжает курить. Хочу, мол, и буду, мне ваши запреты не закон… Затянулся раза два, увидал, что председатель занялся другим, папироску бросил.