Разговоры о вконец испорченных отношениях Арагона с Эренбургом в середине 1930-х гг. ходили широко. Ромен Роллан в мае 1935-го после встречи с Ж. Р. Блоком записал в дневнике: «Отношения между французскими писателями и писателями-коммунистами оставляют желать лучшего. Арагон, говорят, не находит общего языка ни с Мальро, ни с Низаном. А между Арагоном и Эренбургом — смертельная ненависть… Зато Эренбург обожает Мальро»[809].
Но в главах мемуаров Эренбурга «Люди, годы, жизнь», посвященных 1934–1936 гг., лишь упоминается «неистовый Арагон»[810], и, только перейдя к послевоенной поре, Эренбург скажет о нем, вспомнив, как познакомился с Арагоном в 1928-м: «…он был молодым красивым сюрреалистом. На Монпарнасе много говорили и о его прекрасной книге „Парижский крестьянин“, и о различных шумливых демонстрациях: задором сюрреалисты напоминали наших футуристов, Арагон был одним из самых боевых. Потом он стал сторонником реализма, коммунистом, создавал различные организации, редактировал журналы, газеты. Мы продолжали с ним встречаться и порой отчаянно спорили»[811]. «Отчаянно спорили» — это все, что в пору оттепели мог, в силу очень различных соображений, позволить себе напечатать об Арагоне 1930-х гг. Эренбург. Донесение Арагона в Москву наполняет это выражение вполне конкретным содержанием.
В Москве письмо Арагона поступило к Кольцову и уже от него русский перевод переправили Щербакову с такой сопроводиловкой: «23 июля 1935. ЦК ВКП(б) — Культпрос тов. Щербакову. По поручению тов. Кольцова передаю перевод письма Луи Арагона. (Подпись неразборчива)»[812].
Неизвестно, на сколь высоком уровне в Москве обсуждались письмо Арагона и ситуация в секретариате Ассоциации писателей, но ответ Арагону был отправлен не скоро.
4. Письмо Эренбурга Бухарину читает Сталин
Надо полагать, Эренбург догадывался о том, что Арагон доносит Кольцову о заседаниях секретариата ассоциации писателей. С другой стороны, Эренбург представлял себе и ту информацию, которую сам Кольцов предоставит «наверх» о его деятельности во время конгресса. Мемуары Эренбурга содержат лишь намеки на подлинные взаимоотношения его с Кольцовым, отношения, которые улучшились лишь в Испании, а в Париже были — при полной корректности его писем к Кольцову — очень напряженными. Напомню высказывание Эренбурга о Кольцове: «Ко мне он относился дружески, но слегка презрительно, любил с глазу на глаз поговорить по душам, пооткровенничать, но, когда речь шла о порядке дня двух конгрессов, не приглашал меня на совещания. Однажды он мне признался: „Вы редчайшая разновидность нашей фауны — нестреляный воробей“. (В общем он был прав — стреляным я стал позднее)»[813].
Эренбург чувствовал необходимость довести до Кремля свое представление о ходе конгресса, о собственной работе и будущем участии в Ассоциации писателей. Механизм такой «посылки» был продуман: посылалось подробное письмо Н. И. Бухарину и он, имея от адресата carte blanche, показывал текст кому считал нужным и важным. Сейчас своим письмом Эренбург фактически обязал гимназического друга найти выход из того положения, в каком он оказался в Париже. Именно Бухарин, консультировавший Эренбурга перед отправкой письма Сталину в сентябре 1934-го и сам не получивший разрешения на участие в Парижском конгрессе писателей, теперь должен был помочь Эренбургу в его сложном положении. Решение Бухарина было простым и единственно верным: фрагмент письма Эренбурга с общей оценкой Парижского конгресса он отослал Сталину. (Поскребышев корреспонденцию Бухарина Сталину задерживать не имел полномочий.)
Сопроводительное письмо Бухарина было коротким:
Дорогой Коба,
посылаю тебе копию с части письма Эренбурга, где дается интимная информация о работе международного писательского Конгресса. В конце он очень жалуется и просит освободить его от нагрузки по организации писателей в виду того положения, в которое он, по его словам, поставлен. Письмо, на мой взгляд, представляет интерес для тебя, поэтому я его пересылаю.
Твой Н. Бухарин. 20 VII 35 г.
[814].
К этому Бухарин приложил машинописную копию следующего текста Эренбурга, озаглавленного «Конгресс»[815]:
Вы были до некоторой степени свидетелем того, как этот конгресс родился. Частично Вы толкнули меня на это дело. Прибегаю к Вашей помощи: Вы втащили, помогите выйти. Вы наверно знаете, с какими трудностями собрался этот конгресс. Барбюс писал мне письма, обвиняя в «саботаже, измене» и пр. Конгресс родился буквально у меня на квартире, где собирался десяток французских и немецких писателей, его подготовлявших. Я хотел расширить рамки, избегать морповских «земляков». Меня обвиняли в том, что я «интригую» и пр. Москва, несмотря на мои запросы, молчала. Я все же продолжал работу, хотя для меня этот конгресс был бедствием. Я считал своим долгом довести его до конца. Еще накануне за два дня до открытия съезда мне приходилось уговаривать Жида и др., которые в последнюю минуту хотели отказаться. Во время съезда я должен был опять-таки удерживать его, да и некоторых других французских писателей, нам дружественных, от прямого или косвенного выступления против нас. Можно сказать, что в итоге конгресс удался. Резонанс его и здесь силен, дело сделано. Я считаю все же необходимым сказать прямо, что Союз мог добиться большего и выше поднять свой престиж.
Наша делегация была очень многочисленна, но большинство писателей, входивших в нее, вовсе неизвестно заграницей, в частности во Франции. Когда выяснилось, что Горький и Шолохов не приезжают, наших французских друзей охватила паника. Андре Жид, Мальро и Блок звонили в полпредство. Жид даже хотел идти к Потемкину, чтобы просить о присылке Бабеля и Пастернака. Последний приехал, увы, больным. И он, и Бабель приехали только к последнему дню конгресса. Их выступления были покрыты овациями, но все же можно сказать, что, будь Бабель здесь — с его знанием языка и толковостью — с первого дня, можно было бы выпустить совделегата с полемикой, тогда как остальные ограничивались только чтением по бумажке. Если брать таких людей, как Жид, Мальро и пр., то присутствие Бабеля, Пастернака, Тынянова, Федина, Шолохова могло бы с первого дня поставить нашу делегацию в иное, куда более выгодное положение. Если говорить о тех рабочих, которые читают, то им неизвестен Панферов, но они хорошо знают Гладкова. Мне думается, что следовало бы учесть, так сказать, «экспортный характер» нашей делегации. Впервые мы выступили на Западе рядом с такими писателями, как Жид, Манн, Мальро и пр., и вопрос о качестве вставал все время. После того, как выяснилось, что Горький и Шолохов не приезжают делегаты составляли:
Кольцов — в газетах писали «redacteur de Pravda» — известный по имени как журналист.
Караваева — здесь неизвестна.
Киршон — здесь мало известен.
Панферов — здесь известен мало.
Тихонов — здесь неизвестен (поэзия вообще трудней переходит границы).
Луппол — не писатель.
Щербаков.
Эренбург, который известен как полупарижанин.
Остаются Всеволод Иванов и Толстой — известные как писатели.
Итак, на 10 русских только 3–4 известных.
Западных условий, за исключением Луппола и Кольцова, не знал никто.
Доклады привезли огромные. Пришлось на месте сокращать. Доклады были канцелярские — не чувствовалось в них за редкими исключениями, что их писали писатели. Всеволоду Иванову предложили прочесть доклад о том, сколько у нас писатели зарабатывают, чем вызвали неприятное изумление конгресса и принизили авторитет этого хорошего писателя. В ряде докладов были чисто политические пассажи, непреломленные через литературу. Было много и чудовищного. В одном из главных докладов[816] значилось, что учителя социалистического реализма: Андре Жид, Барбюс, Генрих Манн и Андерсен-Нексе. В переводе на русский язык это звучит так: учителя социалистического реализма: Андрей Белый, Леонид Андреев, Борис Зайцев и Серафимович. Мне стоило большого труда, чтобы отговорить французских писателей от выступления после этого доклада с критикой его вряд ли снисходительной. Андре Жид, Мальро и др. не раз говорили: «Мы защищаем советскую культуру, а потом ваши товарищи выходят и наглядно опровергают то, что мы говорим». Конечно, все спасло то, что это советская делегация. Нас слушали, и нам аплодировали за то, что мы представители СССР. Но могло быть иначе: мы могли увеличить наш культурный престиж. То же самое относится к выступлениям национальных литератур. Они были «в загоне». На московском съезде доклад о грузинской литературе был одним из самых блестящих: он показал, что грузинская литература — ценность первостепенная[817]. Здесь же представители национальных литератур говорили только о своем национальном освобождении. У французов создалось впечатление, что это «младшие братья»: вы, мол, русские говорите о поэзии, а они говорят только о национальных школах.
За два месяца до съезда я писал в Москву, что готовится выступление троцкистов о Викторе Серже и что надо подготовить отпор[818]. Это было сделано чрезвычайно слабо. Несмотря на то, что мне самому пришлось вполне импровизированно принять участие в нашей защите, я должен сказать, что она была слаба. Хорошо, что утром мне удалось привлечь к делу Жида и что выступила Зегерс. Очень жалко, что наши вожаки не дали вы — ступить по этому вопросу Лахути, который, благодаря своей биографии и своему положению мог бы сыграть выигрышную для нас роль.
Дело очень серьезно: поскольку мы заинтересованы в симпатиях французской интеллигенции, мы не должны оттолкнуть от себя Жида, Мальро, Геенно и др. Повторяю, несмотря на все, конгресс закончился успехом, и если я описываю Вам кое-какие слабые стороны, то только потому, что я убежден, что советская делегация могла бы показать себя куда более в выгодном свете. Я никого лично не обвиняю, да и глупо обвинять людей, которые сами хорошо не понимали, перед кем они должны говорить, как говорить, о чем. Я только думаю, что, взвалив на меня огромную часть дела созыва конгресса, можно было бы проявить некоторое доверие ко мне и хотя бы мимоходом спросить моего совета о составе нашей делегации и о характере наших выступлений с точки зрения наибольшей эффективности этого на Западе. Этого никто не сделал. Не подумайте, что речь идет о самолюбии, просто обидно за наше общее дело.
Во время конгресса моя роль была успокаивать французов и сглаживать наши «гаффы»[819] — роль достаточно неблагодарная. Как и раньше, со мной не советовались: мне объявляли. Все это в порядке вещей, так как я — беспартийный, никакого поста не занимаю, просто писатель Эренбург. Но сейчас я ставлю вопрос о дальнейшем. Меня выбрали в секретариат организации вместе с Кольцовым. Значит, мне придется опять-таки уговаривать французов мириться с нашими своеобразностями (что хорошо) и несообразностями (что хуже). На первом же собрании секретариата наши делегаты выступили с предложениями, о которых я даже не знал. В Москве, может быть, это и привычно, а главное, там все люди свои и сходит все с рук. Здесь это невозможно. Вы знаете, как я попал во всю эту перепалку, помогите мне высвободиться. Я не считаю, что моя работа в таких условиях может быть продуктивной. Это просто меня изведет, а пользы даст весьма мало. Гораздо лучше, если секретариат будет находиться в Москве в виде того же Кольцова и он будет списываться с французами, как американский секретариат находится в Америке, английский в Англии. Во всяком случае, Вы должны помочь мне освободиться от этой «работы», которая при таких условиях не может дать никаких положительных результатов, а меня может доконать. Я жду Вашего скорого и подробного ответа на это письмо: о моей роли в секретариате Международной организации писателей.