Поразмыслив и ничего хорошего не придумав, ксендз Затока обратился к плачущей Мадзе.
— Ты хорошо сделала, уведомив меня обо всем. Может, и мне еще что-нибудь придет на ум. Но должен признаться, и я пока что теряю голову перед таким несчастьем. Призову на помощь бога, ужели он не вдохновит меня?
— Не по моим это силам, — проговорила Мадзя, — но хоть бы пришлось сгореть от стыда и боли, я все равно поехала бы спасать сына моих благодетелей… да только как выехать?
— И чего бы ты добилась? — прервал ее ксендз. — Ни сестру бы не обратила, ни Эвариста не спасла. Но он-то, он! В голове не укладывается!
Подумав немного, он добавил:
— Поехал бы и я, да там-то что? Мне он ни в чем не признается, отделается пустым словом.
— Так он и не скрывается вовсе, все явно, так явно, что весь город видит.
— И давно это у них? — спросил священник.
— Не знаю, — вздохнула девушка.
Тем и кончилось их бесплодное совещание, которое только огорчило и взволновало старого друга пани Эльжбеты. Кое-как успокоив и отправив Мадзю, ксендз Затока стал обдумывать услышанное и чем дальше, тем больше укреплялся в мысли, что это, должно быть, не более чем сплетня. Чтобы убедиться окончательно, он в тот же день поехал к вдове Травцевич.
Увидев со своего крыльца необычного гостя, вдова сразу сообразила, что его сюда привело. «Уже Мадзя сказала ему», — шепнула она про себя.
А священник, едва поздоровавшись, воскликнул:
— Что ж это вы за сплетню, милая моя, привезли?
И обидел этим даму из рода Маковских безмерно.
— Дай бог, чтобы это была сплетня, — ответила она, гордо распрямляя плечи, — только, к несчастью, святая это правда, и я Мадзе, душеньке невинной, еще не все и рассказала, чего от людей-то наслушалась. Да и что слушать, когда видишь своими глазами. Живут в одном доме, он на нижнем, она на верхнем этаже, только он и так целый день у ней, запрутся и нежничают вдвоем. Вместе едят, ездят на прогулки, на людей — никакого внимания. Вот уж что правда, то правда: родная сестра нашей Мадзи, а на нее ничуть не похожа, чистый казак и ничего не стыдится. Сперва жила с тем, в которого раньше стреляла, тот должен был вроде как жениться на ней, а тут и ребенок помер, и он сам. Исхудала она тогда, опустилась, — страшное дело, ходила в стоптанных башмаках, а теперь — прямо лебедь, кровь с молоком, модницей стала, страсть! Молодой пан, слыхала я, тысячи на нее тратит и по уши В долгах…
— Да, — сказал ксендз, выслушав рассказ старой Травцевич, — истинная кара божия постигла этот честный святой дом. Узнает, не дай бог, пани Эльжбета, это убьет ее. А он что, жениться думает или как?
— Откуда мне знать? — ответила женщина. — Как услышал он, что я в Киеве, — а ведь я не слепая, все увидела — так сам ко мне пришел, просил не выдавать его и ничего не говорить матери.
— Не постыдился! — крикнул священник.
— Уж до стыда ли, когда по горло сидишь в этакой грязи, — заметила вдова в заключение. — Ну как, ваше преподобие, скажете еще, будто я распускаю сплетни? Я дала ему слово, что матери не скажу, да и без того не стала бы такой скандал устраивать, но от Мадзи я скрыть не могла. Родная же сестра!
— А теперь помалкивайте, голубушка, дальше этих известий не передавайте, может, нам удастся помочь делу прежде, чем узнает мать.
— Да кому я скажу? Цыплятам моим? Кто у меня бывает? Вы бы, ваше преподобие, последили, чтобы кто другой вестей-то не привез, вон знакомые соседи часто ездят в Киев, так хоть бы и не хотели, а узнают. В городе ведь кто только не болтает об этом.
Так в Замилове старались охранить несчастную мать от печальных известий, в то время как Эварист сам с дрожью сердца спрашивал себя: что будет, если она узнает? Он понимал, как она будет страдать, и уже хотя бы ради нее готов был держать свои отношения с Зоней в тайне, но Зоня упрямо стояла на своем.
Казалось, она искала славы, нарочно афишируя их связь, стараясь, вопреки желанию Эвариста, сделать ее как можно более явной.
Видимо, эта жизнь вдвоем, которая так радовала ее вначале, постепенно стала надоедать ей, привыкшей к шумному обществу.
— Мы выбрали прекрасный способ, — говорила она Эваристу, — как можно скорей опротиветь друг другу. Сидим взаперти, пересчитываем болячки и пережевываем свою любовь, чтобы пресытиться ею.
— Она тебе уже приелась?
— О нет! Никогда, никогда, — отвечала Зоня, — но ты, агнец невинный, когда охладеешь, будешь мучиться угрызениями совести. Жизнь, как и еда, нуждается в разнообразии.
Однажды, повторив это в десятый раз, Зоня прибавила:
— Не могу я столько времени жить в одиночестве, мне нужны люди.
— Но в нашем положении, — возразил Эварист, — кого же пригласить, кто захочет бывать у нас?
— Как это «в нашем положении»? — возмутилась Зоня. — Самое прекрасное и благородное положение; мы любим друг друга, не считаясь со светом, с людьми, невзирая на всякие требования закона, смело… Нам нечего стыдиться… Пусть смотрят, пожалуйста…
Наступила весна, Зоня, которая не хотела и не могла усидеть дома, ходила на прогулки, увлекая за собой Эвариста. Случалось, они встречали по пути давних Зониных знакомых, она здоровалась с ними, бросала какую-нибудь задорную шутку, и Эваристу едва удавалось удержать ее от более продолжительных разговоров, от попыток прогуливаться в общей компании.
Минуты нежности и страсти теперь все чаще перемежались спорами и размолвками, возможно даже, что Зоня вызывала их умышленно; как бы то ни было, Эварист всегда оказывался побежденным.
Он не умел ей сопротивляться и, сознавая свое бессилие, с отчаянием в душе, соглашался на все, чего она хотела. Однажды в погожий майский день Зоне вздумалось отправиться в дальнюю прогулку, в одну из рощиц за Днепром. Заказали лошадей, и сразу после наспех съеденного обеда Зоня, утомленная уединенной жизнью с Эваристом, велела ехать — не без мысли о возможной встрече со знакомыми.
Уже не первый день она жила с твердым намерением возобновить общение хотя бы с частью из них и заставить Эвариста, отбросив ложный стыд, не прятать счастья, которым ей хотелось немного щегольнуть.
Зонина любовь вступила во вторую фазу, когда чувству уже мало самого себя и оно жаждет заявить о себе людям.
Зоня не обманулась в своих расчетах: в лесочке они застали шумную мужскую компанию, расположившуюся на траве с большим количеством бутылок и корзин. Правда, Эварист не позволил приблизиться к молодым гулякам, бывшим уже сильно навеселе, но некоторые из них, в том числе д'Этонпелль, увидев Титанию, как они называли Зоню, схватили свои рюмки и выбежали навстречу, выпить за ее здоровье.
Француза она видела уже не раз; он всегда смотрел на нее с выражением восторга, провожал пламенными взглядами. Как ни влюблена она была в Эвариста, это не могло оставить ее равнодушной. Да, безмерная смелость француза очень нравилась Зоне. Смелость, дерзость, отчаянность — это было ей по душе.
Разумеется, здравица в Зонину честь возмутила Эвариста и сконфузила его; зато Зоня, может быть, немного ему наперекор, приняла тост весело, благодарила и, когда молодые люди направились к своему кружку, оживленным разговором удержала француза при себе.
Д'Этонпелль, словно зная, в какую надо дудеть дуду, чтобы снискать расположение прекрасной Титании, с места в карьер ударился в радикальнейшие социальные теории, в критику современного положения, как всегда, остроумную, как всегда, представлявшую из себя набор шаблонов…
Зоня поддерживала его с горячим воодушевлением. После долгого поста она особенно остро переживала возвращение в родную стихию.
Несмотря на то, что Эварист стоял рядом, она первая обратилась к французу, подавая ему руку, которая теперь всегда была тщательно затянута в парижскую перчатку.
— Надеюсь, вы нас навестите… — И, словно спохватившись: — Эварист, проси же и ты.
Тот с трудом выдавил из себя несколько слов, но для д'Этонпелля этого было достаточно, он тут же изъявил готовность нанести им визит.