Разумеется, она знала, что люди смертны, и могла представить, что и отец ее и мать со временем умрут, но, что так может случиться с Юрием, представить себе не могла, хотя и повторяла горячо ежедневно молитву, прося у бога сохранить ему жизнь, и знала, что на войне убивают, не разбирая возраста. И только сегодня, увидав смерть вблизи и воочию, она как бы убедилась, что все невероятное не только могло произойти, но и произошло.
В этом ужасном полушоковом состоянии Таня никак не могла сообразить, зачем пришел к ней высокий офицер с перевязанной рукой.
— Я близкий друг вашего покойного жениха, Татьяна Васильевна.
— Да? — спросила она.
Барановский с болью разглядывал бледное лицо с ввалившимися глазами и худые руки, механически перебиравшие бахрому накинутого на плечи вязаного платка.
— Я вижу, как вам тяжело, — сказал он, прекрасно понимая, что утешения бесполезны да и визит его не нужен. — Я только должен передать вам немногие вещи. Они принадлежали Юрию… Но у вас здесь несчастье… Кто-то погиб?
— Квартирантка, — ответила Таня ровным, невыразительным голосом.
Барановский бросил взгляд на мальчишку-подростка, который заметал обтрепанным веником обгорелые клочки бумажек и кровь, загустевшую на снегу. На голове у него громоздилась черная мохнатая папаха, какие после русско-японской войны называли маньчжурскими. В этой большой папахе и таких же не по росту отцовских валенках мальчишка выглядел смешно, но подполковник не позволил себе улыбнуться. Он достал часы и листик со стихами, помявшийся в кармане и потертый на сгибах.
— Вот. Это вам.
Таня развернула листик, но прочитать не смогла, слезы набежали на глаза, и она опустила руку со стихами.
— Как же это?.. Как?..
Подполковник подумал, что она хочет спросить об обстоятельствах смерти Муравьева, и не решился сказать правду.
— Юрий погиб в бою. Он был убит наповал… и совсем не мучился.
Таня не раз слышала и сама повторяла, что погибнуть сразу лучше, чем страдать от смертельных ран, и кивнула:
— Хорошо, что он не мучился.
На самом деле ей хотелось крикнуть: «Да какая разница, если его все равно нет!» Но и крикнуть сил не было.
Да и говорить больше было не о чем.
Сделав, собственно, все, что он собирался сделать, Барановский встал. Ему было тяжко оставлять ее в таком состоянии, но и помочь ей сейчас не мог никто.
— Мне пора в полк.
— Конечно, конечно.
Она сказала это с облегчением. Никакие разговоры о Юрии не могли смягчить ее горе.
— Разрешите откланяться?
— Спасибо.
— Я навещу вас, если позволит служба.
Он подумал: «Если мы удержим город».
— Спасибо, — повторила она.
Когда подполковник вышел на улицу, уже вечерело и заметно подмораживало. Воздух стал суше, и выстрелы, звучали звонче, а может быть, просто ближе… Снег скрипел под сапогами…
Как и предполагал Барановский, рана его была признана неопасной, и прямо из госпиталя подполковник вернулся на квартиру, которую как старший офицер, снимал в ближней прифронтовой станице. Хозяйка, моложавая вдова казака, погибшего еще в восемнадцатом, сбегала по соседям и раздобыла фунт меду.
— Очень полезно для заживления, — сказала она.
Барановский улыбнулся и положил ей на талию здоровую руку…
Отдыхать пришлось недолго.
Барановский крепко спал, когда тишина студеной февральской ночи нарушилась тем характерным воинским шумом, который всегда сопровождает отступление. И тут же, перекрывая его, бешено заколотили в окно.
— Открывайте и поднимайтесь поскорее, если хотите жить! Положение отчаянное!
Просыпаясь, Барановский узнал голос штабс-капитана Федорова. Ему всегда нравился этот умелый и интеллигентный офицер, но за последнее время у Федорова, как и у многих, заметно сдали нервы.
— Не кричите, штабс-капитан! Чтобы открыть, нужно сначала подняться. Что еще стряслось?
— Я из оперативной части. Только что сообщили. Измена. Кубанцы пропустили Буденного возле Белой Глины. Красные в тылу. Идут на Тихорецкую.
Конский и людской топот, скрип подвод, матерная ругань, доносившиеся с улицы, подтверждали мрачную оперативную сводку.
Барановский выругался:
— Самостийная сволочь! Хведералисты, мать их…
Как и все «добровольцы», он глубоко презирал кубанских союзников Деникина, постоянно отстаивавших иллюзорную самостоятельность, и приветствовал погром, учиненный генералом Покровским в Краевой раде в Екатеринодаре в ноябре девятнадцатого года.
— Всех нужно было повесить! Всех! Вы понимаете, Федоров?!
Но штабс-капитан, лихорадочно блестя глазами из-под накинутого на фуражку башлыка, только махнул рукой.
— Поспешайте, Барановский. Я за Софи…
Софи была невестой Федорова. Происходившая из обрусевшей французской семьи, она сестрой милосердия прошла «ледяной» корниловский поход и с тех пор не оставляла армию.
— Да, конечно. Спасайте Софи. Спасибо, что подняли.
— Встретимся на вокзале., Уедем с санитарным поездом. Вы ведь раненый.
И Федоров исчез в темноте.
Барановский с усилием продел раненую руку в рукав шинели. Было больно, а главное, до слез обидно. За себя, за эту простреленную руку, подставленную под огонь в бесполезной геройской атаке, на город, в то время как предатели уже готовились отворить врагу двери в тыл…
Уехать с санитарным поездом не удалось. Поезд был набит. И хотя Софи, опустив раму, кричала, чтобы он забирался в окно, Барановский только покачал головой. Были вещи, которые подполковник считал для себя неприемлемыми.
Он решил присоединиться к одной из отступающих пешим ходом колонн. Мимо, через железнодорожный переезд, как раз шагала нестройно какая-то часть.
— Что за часть? — крикнул подполковник.
Кто-то из рядов бросил угрюмо:
— Тебе не в масть.
— Как отвечаешь офицеру?! Армейской дисциплины не знаешь?
— Это у тебя, господин офицер, армия. А у нас войско, — отозвался другой уже голос.
— Что еще за войско?
— Донское Всевеселое.
В темноте хохотнули невесело.
Тут только Барановский понял, что идут казаки. Под длинными шинелями не было видно лампасов. Шли остатки мамонтовского корпуса, недавно еще промчавшегося рейдом чуть ли не до Подмосковья по глубоким красным тылам, а теперь спешенного, потерявшего в зимних боях весь конный состав и множество людей.
— Куда следуете?
— К щирым кубанцам на блины. Маслену праздновать.
«И эти разложились, — подумал Барановский с горечью. — Лучше уж в одиночку голову сложить, чем с этой всевеселой сволочью».
Тем временем станция опустела.
«Хоть под колеса ложись, да ни одного поезда нет!» — ругнулся он про себя.
И, как бы откликаясь на этот крик души, во мгле засветились огни, и под стук колес выплыла из ночи платформа, которую помещали обычно впереди бронепоездов, чтобы предохраниться от мин и фугасов. За платформой возникли вагоны с башнями, оснащенные орудиями Кане, или, как называли их в обиходе солдаты, каневыми пушками, проплыл обшитый металлом локомотив, и знаменитый бронепоезд, самоуверенно названный «На Москву!», остановился на захудалой степной станции в полутора тысячах верст от советской столицы.
Одна из железных дверей распахнулась..
— Эй! Кто там! Что за населенный пункт? — закричал из освещенного тамбура офицер с эмблемой корниловского «ударника» на рукаве — под черепом и скрещенными мечами рвалась красным пламенем граната, что означало: «Лучше смерть, чем рабство».
Барановский шагнул к вагону и ответил.
— Разве это не Тихорецкая?
— До Тихорецкой верст сто.
— Вперед, господа! — крикнул офицер внутрь вагона. — Нам дальше!
— Одну минутку! — успел сказать подполковник, прежде чем тяжелая дверь захлопнулась. — Вы не могли бы взять меня с собой? Хотя бы до Тихорецкой.
— А вы кто, собственно, такой?
— Раненый офицер.
Корниловец нагнулся с площадки, рассматривая форму подполковника.
— Марковец?
— Как видите.