― Я же закрывался...
― А я открыла, — не меняя позы, ответила Алена.— Щепкой.
Сергей подобрал под себя ноги, потом вытянул их, разглядывая многочисленные ссадины.
― Просил тебя: не смотри, когда сплю...
― Я недавно пришла и хотела разбудить тебя.
― Надо было будить... — проворчал Сергей и пошевелился, будто проверяя, что позвоночник, ребра его на месте. Прислонился головой к стене.
Алена выковырнула ногтем крохотный камушек из щелки на столе, катнула его пальцем.
― Что это?
― Золото, — сказал Сергей.
Алена щелчком отправила камушек в угол времянки.
Он встал, подобрал его, сунул в карман и снова сел. Мускулы его ныли, голова звенела тем долгим, ненавязчивым звоном, какой приходит после тяжелой работы и сна, когда не хочется вспоминать, что было, чего не было вчера, — главное, что все это позади, в прошлом, а есть утреннее солнце сквозь ветви рябины и тишина.
Многие теоретические построения его рухнули ночью на пепелище. И вовсе уж не страсть к логике руководила им, когда он ломился через кедровник вслед за бородачом к урману, а потом лазал по пояс в воде и тине, рискуя оступиться каждую минуту и дать болоту проглотить себя...
Потом шел назад. В обход пепелища. В кромешной темноте занавешивал одеялом окно, тщательно маскируя щели. Не доверяя самому себе, на ощупь дважды проверял дверной крючок, прежде чем зажечь спичку... И в свете лампы вывалил из деревянного сундучка на стол около пяти килограммов золота:песка, самородков...
Зрелище промыслового золота не особенно впечатляюще. Мимо хорошего самородка можно ходить всю жизнь и не удостоить его вниманием. Но сидел, подавленный этим изобилием, и старался привести в порядок свои окончательно перепутанные наблюдения.
Показалось или не показалось ему, когда возвращался, что слышал на подходе к усадьбе сонное бормотание лягушек?..
Огонек лампы высвечивал яркие блестки в беспорядочной россыпи на столе, и он машинально подгребал к центру откатившиеся крупицы...Потом, как профессиональный вор, искал в огороде место, где зарыть сундучок. И выбрал самое примитивное — под рябиной...
Потом опять закрыл за собой дверь и от порога долго, тупо смотрел в угол. От усталости ни одной мысли не ворохнулось в голове. А ведь пришел он рано — это он помнит: было всего два часа, или даже немного меньше — он тогда поглядел на будильник. Но потом опять сколько-то сидел за столом, уставясь в желтый огонек лампы. Стекло ее закоптилось до черноты, и погасла она, должно быть, сама — от нагара. А он тем временем уже валился на кушетку.
― Помнишь, Алена, бабка тут одна, у Валентины Макаровны, про святых каких-то молола. Помнишь?
― Федоровна? — переспросила Алена.
― Откуда я знаю — как ее! Может, Федоровна.
Алена хотела сказать ему что-то по поводу тона, сдвинув брови, ответила по существу:
― Это которая посредине сидела у тети Валентины Макаровны. Вчера ее вспоминали. Говорит: к Татьяне иноверцы ходили. Одного она видела перед пожаром.
«Все правильно, — подумал Сергей. — Все, как есть правильно...» Но кого этот бородатый мужик подменяет в событиях? Кого-нибудь с заимки? Или из Южного? Ибо столкновение в усадьбе, если в нем замешан «святой», могло оказаться случайным. При условии, конечно, что сам «святой» случаен...
― Мы сходим к ней, Алена, ладно? Сколько там?
Было всего половина седьмого.
― Что ты вчера делал, Сережка? Я знала, что ты полезешь куда попало, не удержишься. Почему ты молчишь? Ждешь вопросов?
― Нет, Алена... Вчера я правда лазал где попало.
― Ты узнал что-нибудь?
― Много узнал. Все, чего не хватало. Но даже лишку. Ты подожди немного, ладно? —- попросил он. — Я еще с мыслями не соберусь...
― Видел кого-нибудь?.. — осторожно опросила она, имея в виду «кого-нибудь» определенного.
― Я, Алена, святого видел, который у Татьяны был... Но ты подожди, — снова попросил он. — Как ты ушла из Южного?
― Я платье облила. Ушла переодеться, пока люди не ходят. Целый кофейник на себя... —Она вытащила из-за стола и показала ему облитый подол платья. Потом отстегнула и показала облитый пояс.
― Что же теперь надевать будешь?
Она застегнула и расправила на себе пояс.
― Тебе же это все равно. Тебе же не нравится, когда я в платье?
Сергей ерзнул на кушетке. Почти повторил ее слова:
― Мне, допустим, все равно, а кому-то нравится...
Она опять оперлась подбородком о кулаки.
― Я, Сережка, нарочно облила. Я знала, что ты не будешь сидеть дома, и хотела тебя увидеть. А это легко отстирывается. Что я, платье портить буду?
― Могла и подождать, — недовольно ответил Сергей. — Приехал бы — сам все рассказал бы.
Он заметил толстую общую тетрадь под ее локтем, хмуро замолчал.
― Ты чего? — спросила она и, взяв тетрадь, положила перед ним. — Посмотри.
― Я больше не хочу лезть туда, Алена...
― Но ведь мы один раз уже залезли, — возразила она. — А потом я ждала, пока ты проснешься, мне надо было что-то делать. Это во-первых. А во-вторых, я думала, что станет все ясным, если прочитать. Мы даже обязаны были.
Сергей вытащил из-за спины руку, снова полюбовался грязью под ногтями, взял тетрадь.
― Прояснилось?
Она тоже посмотрела на его ногти, сарказма не восприняла.
― Кое-что прояснилось.
― Что, например?
― Что он хотел нас видеть... — Потом, помявшись, уточнила: — Меня.
Сергей поглядел на нее исподлобья.
― Нас или тебя?
― Меня. А что в этом плохого, если кто-то кого-то хочет видеть? — В голосе ее послышались вызывающие нотки. — Я была уверена, что он не такой циник, как хотел казаться вначале.
Сергей опять нехотя прошелестел страницами. «Хорошо море с берега...»
― Ты прочитала это, пока я спал?
― Минут пятнадцать, Сережка. У тебя благородное лицо, когда ты спишь.
― Спасибо.
― Не за что. Я тебе искренне.
Сергей закинул ногу на ногу, отряхнул джинсы, чтобы не запятнать гладкий коричневый переплет.
* *
*
Продолжение записей в Лешкиной тетради было столь же сумбурным, как и начало. Тетрадь он открывал т случая к случаю, в минуты душевного беспокойства. И беспокойство это было далеко не всегда радостным.
Оставив, как и раньше, без внимания заметки, касающиеся ожесточенной Лешкиной войны с учителями, одноклассниками, заметки для памяти, Сергей перевернул страницу, на которой остановился в прошлый раз. «Скажу Алене... — дочитал продолжение: — ...что опять надумал податься в Ленинград, летом дома не буду — пусть что-нибудь соображают сами. Дружба дружбой, но я знаю теперь, что есть вещи, перед которыми даже дружба ничего не значит. Таковы законы природы, не я их придумал, не мне отменять».
Записи льются из-под Лешкиного пера стихийно.
«Весна! Раньше думал: рыбалка, лес! Ничего такого. Сам звук, само слово что-то значит: весна! Или я поменялся и ничего не смыслю в этом. Но никакие книги не разъяснят мне, что это. Это в крови, в мозгу, в воздухе, кругом! Спать не могу, сидеть над книгами не могу, поставлю пластинку — не могу слушать. Не верю, что все испытывают это, как я. Тогда б не сидели каждый в споем закутке, а бежали б навстречу, хватали друг друга и до смерти б не расцеплялись: это невыносимо — одному, когда весна!»
«Сколько умных людей говорило, что любовь — главное в жизни, движущая сила (в тетради подчеркнуто), все остальное чепуха. А учителя наши твердят: «Любовь, всепрощенчество — это уход от жизни, от борьбы». Да не та любовь имеется в виду, чучела вы гороховые! Не любовь к пирогу, к соседской собаке — любовь, ради которой только и существует человек, благодаря которой (в тетради подчеркнуто) остальное второстепенно: есть ли, нет ли...»
В последующих записях Лешкина восторженность заметно убывает.
«Был К. пьян вчера или знал, что говорит? «За-хо-чу — и... Захочу — и...» Можно подумать, что все в его руках: даже то, как люди относятся друг к другу. Сволочь! Будем считать, что гад перепил. Я делаю только то, что хочу. И когда хочу. А за такое люди просто бьют морду». Сергей перечитал это дважды.