Семен легко, как с коня, спрыгнул с верхней полки. Его лицо – вровень с глазами Анны.
– Аня! Вставайте. Приехали!
Вот теперь у нее были закрыты глаза. Притворялась спящей.
– Анюта, – шепнул Семен и ласково потряс ее за голое плечо, высунувшееся из-под жесткого верблюжьего одеяла, – Париж…
Распахнула глаза. Обернула голову. Семен ужаснулся холоду, что тек из зеленых – две крымские забытые виноградины, – любимых глаз.
– Париж. Ну что ж. Надо вставать.
Она выбросила из-под одеяла ноги. Семен принял ее на руки, будто она прыгала наземь с балкона. С солнечной приморской веранды, увитой плющом и диким виноградом, а не с жесткой полки душного купэ. «Какая легкая, худенькая. Так легко ее держать. Так тяжело…»
Увязывали баулы. Уталкивали разбросанные по купэ вещи в сумки. Ника весело плясал на чемодане. Анна нацепила черный берет, скособочила его, нахлобучила на ухо. Мельком погляделась в круглое зеркальце – вытащила из сумки. Опять зеркальце в сумку швырнула.
Красавица! Париж оценит. Мысли текли быстрые, язвительные, жестокие.
Как жить будем? Где? Что делать будем?
Вытащили чемоданы и сумки на перрон. Из трубы паровоза валил густой черный дым, и Анна глубоко дышала чужой гарью. Еще пахло свежевыпеченной сдобой; еще – странно, здесь, на вокзале – молотым кофе. Она сглотнула. Есть захотелось.
Брось, Анна, не хнычь, терпи! Как мать твоя покойница говорила: «Не балуй себя едой и питьем! Чем слаще ешь – тем горше плакать будешь на Страшном Суде!».
– Вот мы и в Париже, Семушка.
Повернулась к нему всем корпусом, как в танце. Он испугался: вдруг за руку возьмет и сейчас тут, на перроне, затанцует?! Засмеялась, прочитав его мысли. Он криво улыбнулся в ответ.
Куда сейчас? А бог весть куда. У Семена адрес, он поведет их, поводырь!
На привокзальной площади взяли такси. Седой благообразный таксист помог им погрузить в авто багаж. Услышав, как супруги по-русски переговариваются, по-русски вымолвил:
– Я тоже русский. Вы откуда? Из Петербурга? Речь питерская, по выговору!
– Из Москвы, – сказала Анна, не глядя на таксиста. – А вы из Питера?
Слеза уже бежала, дрянь такая, по щеке.
– Из Питера! Я ведь генерал, друзья мои! Я – друг Юденича. Погибла Россия!
Не глядела на него – боялась разрыдаться в голос. Старик тоже плакал.
Как он хорошо сказал – не «господа», а «друзья».
– Вам куда, милые? Без денег довезу!
Семен сунул таксисту-генералу записку.
– А, улица Руве, девятнадцатый район! Не из роскошных местечко… Рабочие живут. Железная дорога рядом, фабрики… Бойни неподалеку… запахи, крики… ни парка, ни бульвара, где детишек-то будете выгуливать, бедные вы мои?
Правильно, бедные, жестко думала Анна, по поклаже видать.
– Мы временно там. Остановимся у знакомых, потом квартиру найдем.
– Господи, сначала работу найдите!
Автомобиль шуршал шинами по асфальту. Анна тупо, слепо молчала. Молчал и Семен. Дети щебетали как птички, прилипли личиками к стеклам, восторженно разглядывали Париж, как давнюю, невозможную новогоднюю елку в свечах и игрушках.
Когда семья вышла из такси и Семен расплатился с водителем, насильно засунув ему в руку купюру, бывший генерал широким крестом перекрестил их и прошептал:
– Помоги вам Господи, помоги.
* * *
Ярко, больно блестит на солнце сине-зеленое, веселое море.
На вкус терпко-соленое. Цветом – то как прозрачно-зеленые грозди винограда Марсанн и Русанн, то как густо-синяя, сизо-лиловая, тяжелая, будто кованая гроздь Мурведр.
Русанн, Марсанн – женские имена звучат переборами лютни, аккордами арфы. Юг! Благословенный!
И берег-то назван в честь моря – Лазурным.
Издавна здесь именитые люди селились. Замки графы, герцоги на приморских склонах возводили. Солнце ласкает землю, целует! Боже, сколько виноградников здесь – стекают с кудрявых гор к морю, бегут, кудрявые зеленые овечки, к его плоскому синему, жестяному подносу! А на подносе – белые корабли, как белые фужеры, утлые лодчонки – крохотные рюмки; и замок Иф близ Марселя, где узники томятся, – темный, старинный коньячный бокал! Пей не хочу! Опьяней от красоты мира!
Ницца – город-сказка. Белые домики-скворечники торчат в густой зелени. На рынке крестьянки свежую макрель, морскую жирную форель за грош продают. А уж винограда – завались, и свежего, и изюма! А в праздник вина, в день святого Венсана, каких только вин виноделы на прилавки не выставляют! И гудит Ницца два, а то и три дня. И все пьют, а пьяными не бывают! Лишь усы лихо закручивают мужчины, и, пробуя вино на вкус, долго смакуют, цокают языком. И бешено кружат в танце хорошеньких крестьяночек из Санари, из Сен-Тропе, из Экса, из бухты Каро! Только вспыхивают под летящими лопастями юбок белыми, серебряными рыбами девичьи ножки. Только стучат каблуки. Правду говорят: вино – напиток богов. Хоть на миг, а люди богами становятся, вина испив.
Много русских поселилось в Ницце. Да и в Марселе тоже много. На кораблях сюда, на Лазурный берег, приплывали, обогнув землю окружным путем – иные плыли из Владивостока в Шанхай, из Шанхая в Бомбей, из Бомбея в Каир, из Каира в Марсель. Иные по старой, дворянской памяти в Ниццу жить приезжали: невыносим был гудящий, как улей, Париж, дымные улицы, многолюдье, поденная грязная работа. Юг нежной песней, виноградным сладким соком из хрустального бокала казался. А приезжали – и начиналось то же: заработок денег, борьба за каждый встающий день.
Юноша Рауль Пера случайно познакомился с семьей адмирала Милкина: увидел – стоит на рынке в жаркий солнечный день дородный старик, профиль сухой и острый, не нос – клюв орлиный, маленькие птичьи глазки пронзают людей насквозь, сразу все знают о них, – обводит взглядом лари и кульки, мешки и россыпи снеди и иных товаров. Старик пошел по торговым рядам; Рауль безотчетно пошел за ним. Стражем стал, соглядатаем.
Старик пересек полосу солнечной мостовой, отделявшей продовольствие от старинных вещей. Рауль огляделся. Сердце билось. У сердца выросли жалкие, воробьиные крылья.
Славился на все побережье антикварный рынок в Ницце! В первое воскресенье июля съезжались сюда жадные покупатели незапамятной французской старины; и не только французской – старик шел и глядел на алжирские статуэтки эбенового дерева – гнусных африканских божков, на связки индийских гранатов, то темно-алых, кровавых, то нежно-лиловых, то прозрачно-ледяных, то ярко-зеленых, ярче виноградной листвы; на мексиканские маски Кетцалькоатля, на испанские перламутровые веера, на японских бронзовых смеющихся будд, на аргентинские погремушки, сделанные из полых высушенных тыкв.
И жадней всего глядел благородный старик на медные русские подсвечники. О, даже белые свечи были воткнуты в старую, черно-зеленую медь. Замер старик. Застыл. То ли любовался, то ли плакал.
Рауль, не помня себя, шагнул вперед. Рука сама вытащила из кармана кошелек.
Вчера Рауль сдал экзамены в коллеже, и дед Рауля, итальянец из Пьемонта, по такому торжественному случаю подарил внуку бумажник, а в нем, ура, франки лежали. Рауль от радости и стыда даже не сосчитал, сколько.
– Эй, хозяин! Подсвечники почем отдашь?
Прокопченный на солнце торговец сощурился, оценивая мальчишку. Свистнул сквозь зубы.
– Пятьдесят франков! И – забирай!
Рауль раскрыл бумажник. Дрожащими пальцами пересчитал дедов подарок. Десяти франков не хватало – тут было сорок.
Он еще никогда в жизни не торговался. Побледнел от волненья.
– У меня не хватает, хозяин!
Губы дрожали от обиды. Глаза следили: старик вздрогнул. Птичьи зрачки перевел на юнца.
Антиквар протянул загорелую, крепкую руку. Рауль вынул купюры. Бумага, деньги ведь это только бумага, и не более того! Скорей, гляди, как он смотрит! Сейчас повернется, уйдет…
Рауль расплатился, схватил с лотка два подсвечника и протянул старику – и не успел: и вправду увидал его спину. Высокую, чуть сутулую спину. Спина качалась, уходила. Шевелились под мокрой рубахой лопатки. Кинулся Рауль; старика за локоть схватил.