Борис Павленок
КИНО. ЛЕГЕНДЫ И БЫЛЬ
Воспоминания. Размышления
Более двух десятилетий я находился между молотом указаний, идущих «сверху», и наковальней — монолитом творческой среды... Но я благодарен судьбе за то, что она свела меня с миром кинематографа.
Борис Павленок
Жизнь первая. До кино
Глава 1. Дороги, которые меня выбирали
Жизнь моя, условно говоря, состоит из трех жизней — до кино, в кино, и после кино. Я никогда не мечтал о политической карьере и кинематографе. Мои пристрастия с самого раннего возраста лежали в мире линий и красок. Не было большего счастья, чем мечтать с карандашом в руках или, взяв этюдник, бродить по лесам и полям, пытаясь запечатлеть на картонке бесконечное многоцветье природы. И еще влекла литература. Научившись читать в четырехлетнем возрасте, я еще до поступления в школу осилил и «Три мушкетера», и «Робинзон Крузо», и «Детство» Горького, приступил к «Тихому Дону», перелопатил изрядно кучу книжной макулатуры вроде серий о Нате Пинкертоне и Нике Картере. Много болел и до четвертого класса ходил в школу по два-три месяца в году — рожденный в Белоруссии я не мог справляться с лютыми морозами. Сибирь, куда отец в поисках счастья и богатства увез нас, одарила одного меня и то туберкулезом легких, мы вернулись в Гомель бедняками, как и были. Воздух родины помог изжить болезнь. Между тем я уже проскочил мимо пионерского детства и страшно завидовал тем, кто где-то маршировал под звуки горна и барабанный бой, — в моих школах обходились без этой атрибутики. Будущее свое представлял в художественном творчестве и литературе. Хотелось также быть летчиком, полярником, строителем Днепрогэса и Магнитки. Но никак не комиссаром или героем Гражданской войны, хотя газеты и радио трубили о них никак не менее, чем о покорителях «Севморпути». О них слагались песни и стихи. Но в меня вливались как бы сами собой Пушкин и Маяковский. В школьные годы я любил жечь глаголом сердца людей на всех ученических вечерах. Моим кредо стал завет Павки Корчагина жить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. При самодостаточности и погруженности во внутренний мир я, тем не менее, был малым общительным, все мне были друзья, и не было врагов. Не любил писать сочинения по «пройденной» литературе, предпочитал «вольные» темы. По этой причине слыл поэтом и вольнодумцем. Обладал широкими плечами и волнистой копной темно-каштановых волос. Девчонки слали мне предложения «дружить», начиная с восьмого класса. Но «поэт не терпит суеты», я любил их всех, не отдавая предпочтения ни одной. Вероятно, по совокупности перечисленных данных меня, едва поступил в комсомол, избрали секретарем школьного комитета. Это был первый шаг к грехопадению, о чем я в то время не догадывался. Вся наша политическая деятельность сводилась к выпуску стенгазет, проведению спортивных и стрелковых соревнований, лыжных походов. Особое внимание уделялось оборонной работе. По заключении пакта «Молотов — Риббентроп» стало ясно: грядет война, хотя потом нам талдычили о неожиданном ударе. Но мы привыкли думать «наоборот», если нам говорили «белое», значит, считай, «черное».
Я верил партии и любил родину. Особенно то место, где в полукружии столетней дубравы и векового бора поместилась родная деревня Ямполь — порядок домов в одну улицу с указующим в небо перстом бело-голубой колокольни на краю. Я был типичным продуктом довоенной эпохи с ее идейными установками. Но даже замороченный мальчишеский ум замечал некоторые трещины в монолите коммунистической постройки. И в первую очередь это было связано с политическими репрессиями. Рабочих, среди которых я вырос, мало заботили уклоны и оппозиции, им бы сбиться на кусок хлеба. Жизнь в стране шла двумя параллельными потоками, один — начальство, другой — народ, и они нигде не пересекались. В бараки и времянки, набитые трудовым людом, почти не наведывались «малиновые петлицы». Однако газеты читали, и волны политических страстей окатывали общество. Многое вызывало недоумение.
Меня до сих пор изумляет тупость тогдашних поваров идеологической кухни. Да и в пору юности я не мог понять, почему поголовно все «враги народа» объявлялись наймитами чужеземных разведок и фашистскими убийцами. Неужели гений и прозорливец Сталин долгие годы не мог разглядеть, что его соратники — Зиновьев, Каменев, Бухарин, Рыков и другие — враги Советской страны? Неужели шпионами были все маршалы Советского Союза за исключением Ворошилова и Буденного? Герои Гражданской войны — Тухачевский, Якир, Блюхер, о них слагали песни! Куда смотрело всевидящее НКВД?
Выходило, один Сталин безгрешен, и один он всегда прав. Мне претил поток славословия. Сталин — и вождь, и учитель, и отец, самый мудрый, самый человечный, самый, самый, самый... В конце тридцатых пронеслось поветрие писем великому вождю от всех народов, возвышенные поэтические оды, потоки стихов. Письмо Сталину от белорусского народа включили в программу школы. И это были великолепные стихи, написанные лучшими поэтами! Мы их заучивали наизусть, писали на их основе сочинения.
Из далекой Сибири дошла весточка, переданная устно, что старший папин брат, Степан, арестован как враг народа. Тихий и добрый человек, машинист водокачки, рабочий-интеллигент, книгочей, это он ввел меня в мир литературы. Участник социал-демократического движения с 90-х годов XIX века, дядя Степа работал на транспортном пути политкаторжан, бежавших из ссылки и каторги. В числе его «клиентов» был сам Сталин в час побега пути из Туруханского края в центр России. У дяди Степы хранилась благодарность вождя. Много позднее я узнал, что взяли его по доносу соседа-самогонщика, боявшегося обличения.
Однажды в Гомеле появился папин двоюродный брат, Евстафий Гуликов-Павленок, секретарь райкома в Полесье. Он два месяца скрывался в Москве от местного НКВД, пока не добился через ЦК снятия навета. Наш гость порассказал такого о ситуации в «верхах», что можно было с ума сойти. С тех пор я утратил веру в святость «вождей», хотя слухам и верил и не верил: слишком чудовищно было то, о чем шла молва. Но вскоре стало не до поисков истины. Грянула война, перечеркнувшая и прошлое, и будущее.
17 июня 1941 года я получил аттестат об окончании средней школы, а 19-го был призван на воинский сбор. Выступая перед нами, военком Гомеля, полковник Вайнштейн сказал:
— Если вы, хлопцы, рассчитываете осенью поступать в институты, забудьте об этом. Готовьтесь к боям, со дня на день начнется война.
В приграничье было виднее, чем в Москве.
Ночью 23 июня я под бомбежкой разносил повестки о мобилизации, а 5 июля гордо заявил матери, собиравшейся увезти меня в эвакуацию:
— Если я уеду, кто же будет защищать Гомель? — и потряс английской винтовкой, полученной в ополчении.
Мать упала в обморок, но ее втащили в вагон, и поезд торопливо убежал — через полчаса ожидался очередной налет немецкой авиации на железнодорожный узел. 12 июля, отобрав паспорта, нас, призывников, погнали на восток. Отшагав пешком до Брянска, Орла, Курска, Рыльска, мы вышли почти к линии фронта и вынуждены были бежать снова на восток. Так началась для меня военная бестолковица, закончившаяся в Аткарске, где я пошел добровольцем в воздушный десант. Присягу принимал в день восемнадцатилетия. Потом были бои, тяжелое ранение, долгие месяцы госпиталей, демобилизация по непригодности к фронтовой службе. По выходе на «гражданку» пошел работать на железную дорогу, где и прослужил до 1948 года, сначала на станции Абдулино, недалеко от Уфы, потом в родном Гомеле.
Вероятно, я бы спокойно влачил чиновничьи годы в управлении Белорусской железной дороги, но вмешалась рука судьбы. Кто-то вспомнил мою активную комсомольскую юность, и я предстал пред очи секретаря горкома партии, Емельяна Игнатьевича Барыкина, в прошлом машиниста паровоза и боевого партизанского комбрига. Он отличался прямолинейностью и большевистской хваткой.