Клаэс, отец, мало обращал на него внимания, но вместе с тем не слушал и жалоб на него и никогда его не бил. Иногда, когда его самого не могли видеть, он наблюдал из темноты амбара или из-за двери в течение нескольких секунд за мальчиком с особым благоволением. Казалось, Оливер чувствовал скрытую благосклонность старика; в его присутствии или в его близости он был до известной степени приветлив и как-то фальшиво-невинно тих, что вызывало у мачехи покачивание головы, а у отца – усмешку.
Когда Оливеру было около двенадцати лет, произошло следующее. Он попытался изнасиловать девочку-однолетку, дочь батрачки; мачеха стала за это сечь его по голой спине плетью. Мальчик закрыл лицо левой рукой, впился в нее зубами и не издавал ни звука. В эту минуту в комнату вошел старик Клаэс; не говоря ни слова, вырвал он у жены плетку и ударил ее так сильно по голове, что она без чувств упала на пол. Оливер повернулся и молча посмотрел на отца. Клаэс, немного приподняв брови, некоторое время выдерживал этот взгляд, потом, закусив губы, быстро повернулся, бросил плетку в угол и хлопнул за собой дверью. Оливер присел на корточки возле лежащей мачехи и внимательно стал смотреть на узкую струйку, медленно бежавшую по черепу, и на кровь, шедшую из носа и ушей. Он наклонил осторожно голову и поцелуем отер кровь, смочившую лоб. Быстро выпрямившись, с непередаваемым смущением на лице, подбежал он к кувшину с водой, намочил платок, положил его на лицо мачехи и поспешно вышел из комнаты. Его не видели после этого целый день. Вечером Оливер, с серым лицом, смущенный, затравленный и грязный, появился за общим столом, соединявшим родителей, детей и прислугу; не приветствуя никого, уселся он без поклона на свое место. Клаэс ел молча и быстро; Элиза, сидевшая рядом с мужем, все еще несколько бледная и с темными кругами под глазами, внимательно посмотрела на мальчика, не сделав никакого замечания. После еды отец встал и, по обыкновению, ушел. Ушел и Генрих, пугливо, как всегда, поглядывая через плечо на стол; обе сестры, слуги и служанки последовали за ними; болтая и смеясь, они исчезли в ночном мраке. Мачеха и Оливер остались одни. Они сидели за столом далеко один от другого и, разделенные пустыми стульями, глядели друг на друга. Она склонила голову под его горящим взором и покраснела. Он протянул руки на стол и сжал кулаки.
– Оливер, – спросила она тихо, – это ты положил мне платок на голову?
Он ответил сквозь зубы:
– Нет! – и, встав через минуту, направился к двери.
– Пойдем! – сказал он.
Она колебалась.
– Пойдем, – повторил он настойчиво, с лихорадочным взглядом. – Право, это стоит посмотреть.
Он коротко засмеялся и вышел во двор. В его словах и смехе была какая-то подзадоривающая осведомленность, было что-то противное, что возбуждало ее любопытство и делало ее послушной. Она последовала за ним и нагнала его у дверей. Молча шагали они полем по освещенной луной дороге к роще. Тут Оливер остановился и шепотом сказал ей, чтобы она сняла свои стучащие сабо[5]. Босиком прокрались они к хижине дровосека, откуда мерцал свет. Здесь жена увидела Клаэса, лежавшего около Гретье Хоувель, пятнадцатилетней служанки из Уденаарда. Элиза сделала движение, как бы желая броситься в хижину или закричать, но Оливер, стоявший сзади нее, обхватил ее, зажав правой рукой рот, а левой сдавил грудь; прижавшись лицом к ее спине, он взволнованно прошептал:
– Генрих!
С минуту, как оглушенная, подчинялась она этим объятиям. Потом, сильно оттолкнув мальчика, поспешно удалилась. Хотел ли того случай, чтобы она в поле на уединенной дороге встретила Генриха, или же это он подкарауливал ее за стогом сена? Его сильные руки подняли ее. Она не кричала и не сопротивлялась. Он понес ее в поле, задыхаясь и бормоча бессвязные слова, и осторожно опустил ее на землю.
Оливер, неподвижный, как столб, облитый лунным сиянием, стоял в воротах, загораживая вход, и ждал. Сперва явилась Элиза; она бежала, как бы преследуемая кем-то, и отпрянула при виде него. Тяжело дыша, уставилась она на мальчика широко раскрытыми глазами, смущенно и поспешно зашпиливая в узел распустившиеся волосы. Оливер молчал, лицо его было неподвижно. Его глаза в белом свете месяца казались так глубоко запавшими в своих орбитах, что женщине почудилось, будто ночь, просверлив ему голову в двух местах, проглядывала через них в бесконечный мрак. Женщина застонала и спросила совершенно изменившимся, чужим голосом:
– Ты ослеп, Оливер?
Мальчик не отвечал, но ей показалось, что он усмехнулся. Она закрыла глаза рукой, прижалась к воротам, чтобы его не задеть, и так прокралась мимо него мелкими, смиренными шажками. Он не обернулся в ее сторону.
Потом пришел Генрих, с опущенными руками и согнутой спиной. У ворот он поднял голову и не особенно испугался.
– Ах, это ты, Оливер, – сказал он грустно.
Однако ему, когда он пригляделся к мальчику, стало не по себе, и он залепетал смущенно:
– Я ее… не нашел… не нашел… Оливер, пожалуйста…
Наклонившись, он уставился прямо в глаза мальчику и вдруг ударил его по лицу. Оливер стукнулся о ворота, Генрих прошел во двор. Мальчик без единого звука боли или ярости покачал головой и опять встал на свое место.
Он ждал минут двадцать; тишина ночи шумела в его ушах. По временам лаяли собаки, из деревни доносились крики пьяных. Оливер стиснул зубы; ему вдруг захотелось плакать. Однако он не плакал. Пришла Гретье, напевая песенку. Она вскрикнула:
– Господи Иисусе! Матерь Божья! – и, проходя мимо, тихо, убежденно добавила: – Дьявол!
Пришел и Клаэс, несколько склонившись вперед и шагая своими большими шагами:
– Что ты тут делаешь, Оливер?
Мальчик посмотрел на него долгим взглядом и заговорил тихо, почти без всякого выражения:
– Плетка еще в крови, а Гретье уже тут.
Клаэс, приоткрыв немного рот, посмотрел мимо говорившего и прислонился к стене, как будто вдруг почувствовал себя очень усталым. После длинной паузы он сказал с бессмысленным видом: «Да», поднял мальчика, поцеловал его в лоб и, закрыв ворота, понес в дом.
С этих пор Оливер, как тиран, воцарился над их нечистой совестью. Он никогда не грозил и не вымогал, но он удручал и мучил людей своим взглядом, своим серьезным видом, своим смехом, наконец, просто своим присутствием, ибо знал об их скрытых отношениях. Он больше не приближался к мачехе, и она тоже с этого дня молчаливо и как бы случайно отказалась от своей власти над ним и своего права воспитательницы и относилась к нему как к взрослому. Генрих постоянно старался разнообразными ласками загладить свой удар по лицу, но Оливер не давал себя ни подкупить, ни растрогать. Так же и по отношению к отцу, который в ту пору хотел с ним сблизиться, Оливер оставался холодным, отсутствующим и непроницаемым. Он не давал вырвать у себя своей тайной власти. Он знал, что две необузданные натуры, Элиза и Генрих, снова и снова сходились и что старческая привязанность Клаэса к молодой девушке все увеличивалась.
И эти трое тоже знали, что мальчику известен каждый их шаг и что от него зависит, предоставлять ли им удобные случаи или, напротив, создать препятствия; в такие моменты он еще больше мучил их своим присутствием.
Но настала наконец ночь, когда терпение Генриха истощилось. Он наполнил довольно объемистый мешок стеклом, истертым в мелкий порошок, и крадучись, босой, внес его в каморку Оливера. Но мальчик не спал. Он спросил в темноте:
– Кто там?
Брат стоял молча. Тогда Оливер, как бы видя во мраке ночи, воскликнул:
– Ах, Генрих!
У Генриха выступил на лбу холодный пот. Он подождал минуту-другую и, так как Оливер оставался неподвижным, прыгнул к кровати, взмахнул мешком и высыпал его содержимое.
– Ах, Генрих, – сказал за его спиной Оливер, уже прокравшийся тем временем к двери, – разве ты не знаешь, что я тоже сын твоей матери?
Он закрыл дверь на запор снаружи и промолвил сквозь ее створки: