– Мы в хорошем настроении, – сказал король, не открывая глаз. – Мы желаем сегодня вечером быть веселыми, мы желаем видеть около себя веселых людей.
Оливер подошел с бритвой и мягко наклонил голову короля набок.
– Оливер, к ужину ты пригласишь трех моих куманьков.
Брадобрей кивнул утвердительно и скользнул бритвой около щек и подбородка короля. Людовик сказал, почти не открывая рта:
– Но лишь толстый Бон бывает весел, когда напьется. Тристан становится нем, а Балю пошл. Оливер, ты будешь четвертым.
Король некрасиво вытянул губы, когда мейстер стал брить ему подбородок.
Он снова проворчал все еще с закрытыми глазами:
– Однако ты в плохом настроении, мой друг, а потому мы желаем, чтобы ты… – Тут король открыл глаза. – Мы желаем, чтобы ты привел свою жену, Оливер.
На одну секунду бритва остановилась около самого горла; король взглянул на Оливера, тот до крови прикусил себе губы. Людовик спросил совсем тихо:
– А что, разве так трудно перерезать глотку, друг мой Оливер?
И, говоря так, король улыбнулся. Оливер наклонился немного вперед, с лицом неподвижным, как будто глухой.
Острие бритвы нежно скользило вверх по щеке.
Наступил вечер. Парило, как перед грозой. Нервы людей были напряжены, как и тяжкий синий слой воздуха над ними. Только король казался бодрым, прекрасно настроенным и словно не ощущал давящей атмосферы; также был он равнодушен и к жуткому, почти обидному спокойствию Неккера, которым тот прикрывал свое бешенство. Или спокойствие этого человека было лишь хитрой маской беспомощной души, которая колеблется между противоположными чувствами и тяготениями, вынужденная остановиться на каком-нибудь выходе? Или было оно честным выражением принятого внутреннего решения? Людовик этого не знал; он укрылся за своей веселостью, чтобы, не выдавая своего любопытства, наблюдать за другим. Оливер в свою очередь загородился, как стеною, тактом, серьезностью, сдержанностью и не особенно искренним смирением.
Когда Неккер, попросив разрешения пойти переодеться и предупредить жену, уже выходил из комнаты, пятясь задом с совершенно не требуемой и неприятной церемонией, Людовик не смог больше скрыть свое сомнение. Он позвал его обратно. Оливер остался стоять в двери с опущенной головой и висящими руками; король жестом привычной доверчивости, не особенно удавшимся ему на этот раз, подозвал Оливера поближе. Мейстер молча, с учтивым лицом повиновался.
– Оливер, – сказал король скороговоркой и, протянув руку, дружелюбно провел по черному бархатному камзолу брадобрея, – когда ты еще не предполагал возможности конфликта между нами, ты рассказывал мне из своего прошлого кое-какие интимные подробности, которые сегодня ты, пожалуй, с охотой предал бы забвению. Но у меня прекрасная память. А потому, если твоя жена ни с того ни с сего заболеет лихорадкой, например, то это будет для тебя много хуже, чем для нее даже двойная доза твоего декокта; кроме того, я присмотрюсь, не носит ли внешность дамы следов твоего флорентийского умения гримировать. – Он тихо засмеялся, некрасиво складывая свои толстые губы, и продолжал:
– Под этим я подразумеваю уродование наружности, мейстер Неккер, приукрасить же даму я тебе, конечно, не запрещаю.
Оливер издал почтительно-угодливый придворный смешок:
– Вашему величеству угодно шутить.
– Убирайся к дьяволу, – крикнул Людовик со злобой.
Оливер, стоя в дверях, отвесил глубокий поклон:
– Дьявол идет к своей дьяволице, ваше величество.
Но он был другим, когда тихо и ни на кого не глядя пробирался по сумеречно-печальным, каменисто-серым переходам дворца; он был потрясен, охвачен глубоким отчаянием. Ибо он знал, что грядущая судьба, которой он, быть может, будет повелевать, не прервет трагической нити настоящего, а лишь в лучшем случае отомстит за уже содеянное. Ему казалось, что неотвратимую эту скорбь нельзя ни перенести, ни, пожалуй, даже понять, и потому он чувствовал себя слабее, чем когда-либо прежде.
Когда он вошел к себе в дом, он был внешне опять спокоен, но Анна испугалась при виде его расстроенного лица.
– Что случилось, Оливер? – спросила потрясенная женщина.
Он нежно взглянул на нее и поцеловал.
– Игра будет очень серьезная, Анна, моя дорогая жена, – сказал он грустно, – от меня требуют очень высокую ставку.
Взглянув на него с огорчением, она почувствовала, как он потрясен; она еще ни разу не видела его таким расстроенным и потому поняла, что отчаяние это касалось не его лично, ведь он никогда не сдавался без боя, не отступал ни перед каким жизненным затруднением; инстинкт любви подсказал ей сразу, какого рода была ставка и непосредственно грозящая опасность.
Однако она задала ему только один вопрос:
– Ты раскаиваешься, Оливер, что приехал сюда?
– Быть может, я раскаиваюсь в том, что мы приехали сюда, – отвечал он с тяжелым вздохом. – Ах, Анна, – быстро продолжал он, как бы защищаясь, – это трудный и бесполезный вопрос. Ведь этот демон сидит уже так глубоко во мне или я в нем, что еще вчера, еще сегодня утром я нашел бы подобный вопрос бессмысленным, теперь же могу дать на него только бессмысленный ответ.
Вдруг он откинул голову назад, сжал виски кулаками и зарычал, как раненое животное.
– Это моя вина, – стонал он, – это моя вина! Я был слеп, я был глух!
Анна побледнела и с расширенными от ужаса глазами отшатнулась, вся дрожа.
– Оливер, – спросила она беззвучно, – Оливер! Ставка – это я?
Неккер взглянул на нее; его лицо было искажено, но глаза уже стали жесткими. Анна тихо и с нескрываемой скорбью простонала: «Великий боже!» – и, всхлипывая, тихо опустилась на стул. Оливер закричал:
– Ты не должна плакать, Анна! Иначе у тебя будут красные глаза!
Женщина вскочила, как будто ее ударили. Она бросилась к мужу и встряхнула его за плечо.
– Оливер, – задыхалась она, – Оливер, ты сам хочешь того, чего он хочет?
Он покачал головой с такой болезненной, с такой душераздирающей улыбкой, что Анна закрыла глаза и прижалась к нему.
– Он хочет того, чего я не хочу, – тихо заговорил Оливер, – но ведь он мой король, мой повелитель. И в конце концов, чего он хочет? Он хочет весьма немного, Анна. Он делает нам обоим честь, приглашая нас сегодня вечером откушать за его столом. Вот и все. Разве это много, Анна? Ну, так вот сейчас мы приоденемся и наведем на себя красоту, Анна!
Они пошли в спальню. Когда Оливер увидел ее молодое тело во всей его прекрасной, невыразимо знакомой наготе, он раскрыл свои объятия, как бы желая обвить ее. Но он не приблизился к ней, и она, неподвижная и словно пришибленная, осталась в своем углу.
– Анна, – прошептал он, и его руки медленно и как бы безнадежно опустились. – Анна, твой дух – от моего духа, и таким он останется; твое тело – это тело моей любви, и его могут у меня отнять; Анна, если его возьмут…
Он прервал себя и стал одеваться, тщательно и медленно. Анна, устало следившая за его лицом, видела, как оно становилось все холоднее, все жестче. Потом Оливер деловито осмотрел жену. На ней был тяжелый наряд из желтой узорчатой парчи флорентийского покроя, любимого мейстером: платье с узкими длинными рукавами и шнурованным корсажем, поверх него спереди и сзади падали пышные полосы накидки, которая, раскрываясь от плеча, давала возможность видеть строгий контур ее тела; на голове у нее был рогатый чепец горожанок, с которого на спину спускался шейный платок. Она была похожа на прекрасную картину Гирландайо[19]. Оливер, кивнув одобрительно головой, скривил лицо в зверскую гримасу и сжал ей руки.
– Анна, – шепнул он ей на ухо, – если его возьмут, если у меня отнимут твое тело, то, вероятно, сделают меня жестокосердным, как Дьявол, и тогда, Анна, тогда и ты станешь жестокосердной, как я… как мой дух. И тогда, Анна, он должен быть между нами, как между двумя клещами…
Она слегка вскрикнула – так сжал он ей руки, когда же он отвернулся, чтобы открыть дверь, она обхватила его шею и страстно поцеловала в губы.