Однажды он услыхал легкие до невесомости звуки. Невольно в его уме они назвались молекулярными. Они толклись на месте комариками-столбунцами. Когда он наладился слухом для разгадки звукового роения, определил, что ошибся. Звуки не толклись — двигались. На волнах, гладко катившихся из открытого океана, метрах в ста от берега, начиналось закипание гребней, но оно, не доходя до отмели, стихало, размываясь в пенную пленку. Еще мальчишкой обнаружившим гидродинамику шторма, ему вспомнилось, что вот-вот скорость наката увеличится и закипание потеряет постоянство. Так и произошло. Закипание расслоилось на три стадии: шелеста, шороха, шипения, — но не пересыпалось в пушистый гул, прежде чем волна, скручиваясь, не рухнет на берег и, разрываемая воздухом, не разразится хлопками, подобными ракетным пускам с танковых платформ. Должно быть, мозг его, как подумалось сквозь сон, выделил из музыки океана лишь гребневое закипание наката. Ждал тогда Курнопай, что возникнет зрительный ряд, пытался представить себе зеленые воды залива в лиловых накрапах там, где под ними росли водоросли, но зрительный ряд так и не появился, и темным до полной бесцветности осталось представление.
И внутри хрустальной призмы Курнопаю приснился звуковой сон. Пел женский голос. Он доносился издалека. Чувствовалось, что он, планируя оттуда, куда поднялся, летит не над асфальтом, не среди плоскостей железобетона и стекла, а над степью, где свободен от деревьев, дыма и туч небосклон. Он не улавливал запахов, но почему-то предполагал, что травы цветут: лисохвост в сиреневых остьях, тимофеевка то в лиловой опушке, то в горчично-желтой, и в тон им метлица, молиния, трищетинник. О цветении трав он знал, как природный кочевник. Но это была не равнина — простор, который заманивал их с отцом, и они уклонялись в сторону от крутого берега Огомы, а вольная степь, где кормились стада винторогих сайгаков, короткогривых лошадей, мохнатых зубров. Знал он и то, что близится вечер, что после дня верховой езды прилег в тень золотой яблони, но не для отдыха, а ради того, чтобы ощутить ласковость предвечерья, и скакунов не отпустил — держал за поводья, чтобы сразу пуститься в путь к скифской стоянке, едва его молодая жена закончит сбор мяты. Пела она, бредя́ вдоль ручья. Он и не глядел на нее и слов поначалу не разобрал, но теперь, когда она почти рядом, на расстоянии пяти пастушечьих кнутов, слова слышны в небе, как бубенчиковые трели жаворонка:
Два наслажденья у души: настаивать и терпеть.
Два наслажденья у разума: владеть и отдавать.
Два наслажденья у тела: терпение и прикасание.
Вольготно ему было с закрытыми глазами под золотой яблоней, в тени которой, взматывая головами и ударяя копытами, переминались на месте два золотых скакуна. Почему-то он был уверен, что она скифянка, что и он тоже рожден скифом, однако чужеродность звучала в том, о чем пела женщина, и Курнопай пытался вспомнить, откуда эти слова, и вдруг уяснил, что всего лишь скользнул взглядом по ним в «Кама-Сутре», и захотелось ему, чтобы только напев летал над степью, ведь в нем содержалось все самое сокровенное, что объединяло их с женщиной, а смысл, замкнутый стенами изречений, как дворец кремлем, из-за укрытости своей огорчал твердой, пусть и стройной неполнотой.
«Страшусь, страшусь, как псориаза, изречений, претендующих на законченность для всех времен и народов. Никакие формулы не подтверждаются практикой, а потому, чтобы жизнь строилась по справедливости, нужна совесть!..» А голос-то пропал… Лицо скифянки осталось неизвестно… Одежда… Стать… И совсем незнакомый голос. То, что возможно и необходимо для своей поры, теряет… Но почему сразу целый ворох голосов?
34
Пробудился. Под небом цвета снежной воды пересекались красные, солнце уже за горизонтом, бинты реверсивного следа самолетов-ракетоносцев. И в перекрестьях следа была чужеродность, подобная той, которая претила в изречениях «Кама-Сутры», пропетых приснившейся скифянкой.
«САМ, а что у нас было до ТЕБЯ или после ТВОЕГО прилета?» — почему он обратился к САМОМУ, не подготовясь излучить свой вопрос, Курнопай не отдавал себе отчета. Скорее всего сказалась потребность войти в откровение с самим собой. «У нас-то своя, касательная мужчины-женщины нравственная эстетика, неужели не водилась века тому назад? Наверняка водилась, но мы затуркали ее в подспуд? Зачем мы тянемся к чужому? Оно возникло в глубинах другой психологии… Коли есть у нас свое, укажи. О, я не против единопланетарного соприятия народами свойств других народов и особенностей. В конце концов, конечно, существует миллион лет шаровая взаимосвязь между атмосферами, океанами, материками, этносами… Но не рано ли начались межэтнические отношения в делах пола, религий, этик, социальных построек? Все развивается неравномерно. Так ведь? Дельфин не должен заимствовать поведение альбатроса, альбатрос — дельфина? Что-то, может, и удастся, несущественное, нюанс, как многозначительно выражается Болт Бух Грей. Остальное — к позору, к выморочности, в крушение, даже в никуда».
Не ждал он ответа от САМОГО — не сосредотачивал свой телепатический слух. С безошибочной определенностью ему не удалось запечатлеть, сам ли он попытал себя или великий САМ индуцировал в его сознание вопрос:
«А генофондизм?»
Раньше чем Курнопай усовестился, точно бы прожгло жаром его щеки и лоб. Ему стало стыдно перед САМИМ, не важно, наблюдает ОН сейчас за ним или нет. Но куда стыдней стало за собственную несправедливость. Редко найдешь страну, ученых которой не беспокоило бы ухудшение генофонда своего народа. Но нет ни одной страны, кроме Самии, где бы улучшение генофонда приняло характер религиозно-государственной политики. А он не то что не понимал этой новаторской самостоятельности — колотился против нее, унижал ее, выступал против нее этаким борцом-реакционером, цепляясь за промахи первоначальных установлений.
— Что, очнулся? — не громовой раздался радиоголос Болт Бух Грея, как тогда, в чистилище перед Музеем Еретиков, а шепотливый. Просто шепоток не отозвался бы в спине Курнопая подирающим кожу ужасом: то был шепоток человека, который один знает о твоем непростительном криминале.
«Неужели Болт Бух Грей только что пасся в моем сознании?» — подумалось со щемящей безысходностью.
— Чего молчишь?
— Молчание — золото.
— О золоте?! Вот так та́к! Ты да Фэйхоа — всего вас бескорыстников в верхах. Не будь бессребреником, разве бы я поставил тебя во главе держревизорства. Из-за твоих кунштюков праха твоего давно бы не сыскать… Очнулся, спрашиваю?
— Не ведаю ни сном ни духом, что такое «кунштюки»?
— Вытворялки твои. Слушай, Курнопа-Курнопай, ведущая сексжрица скоро поднимется в призму с группой первых леди Самии. Они там в башенке изучают «Кама-Сутру». Это особые сексрелигиозные занятия. Демонстрации приемов не избежать. Обычно сам присутствую на занятиях для показа. Сегодня буду участвовать в международной встрече, совершенно секретной, глав государств. Ты, Курнопа-Курнопай, подозреваешь ли о существовании тайной дипломатии?
— Куда нам лаптем черепаший суп хлебать?!
— Мой персональный любимец, будешь исполняющим моих обязанностей. Всему, о чем будет просить датчанка, повинуйся. Это не просто участие в увлекательных занятиях. Это необходимейшая обязанность по твоему вкладу в банк улучшения генофонда нации, народностей, племен Самии. Без фокусов, Курнопа, то бишь без кунштюков. В противном случае ведущая жрица прибегнет к помощи негритянок. Пускай твои наисладчайшие радости не сопровождаются насилием. Кстати, тем, что у меня в стране собирается межконтинентальная встреча глав государств, в некой мере я обязан посредничеству Скуттерини. Завидую тебе, Курнопа-Курнопай. Не подумай, что совсем обездолюсь. Политика — обворожительнейшая из женщин! Что приемы «Кама-Сутры» по сравнению с тем, какие политика выкручивает?! Счастливых оргазмов, посвященец Фэйхоа, посвятитель Кивы Авы Чел, мечта женщин страны великого САМОГО и его славного потомка священного автократа Болт Бух Грея.