Хотя больше полумесяца провел на побережье, тоска о природе саднила в сердце. Грозди, родниковый аромат глициний сбили потерянность Курнопая. Он бросился к цветопаду. Сунуть в цветопад лицо, надышаться до забвения. Перед этим мигом он вдруг подумал: «К чему надежды, если распад материнства?»
Собственное несовершенство человека, точно крик в каньоне, почти всегда пробуждает эхо. Несовершенство отзывается в нем завистью, обидой на себя, ущемленностью, унижением, поиском ложного оправдания, местью.
Ковылко был полон гордости за сына, достигшего бескровным путем принятия требований смолоцианщиков, захотелось и ему внушить Курнопаю, что отец у него тоже не лыком шит.
В начале антисонинового периода, когда завод перенесли на загородную площадку и понастроили вокруг новые цеха для видоизменения производственных результатов, нагрянул к ним держправ Болт Бух Грей.
Пока завод готовили к пуску, Чернозуб обучался в профессиональном центре на машиниста двересъемной машины. Его определили на коксовую батарею. Через неделю он, снявший узкую и высокую печную дверь и установивший вертикальную в дырочках ванну, через которую коксовыталкиватель выдавливает свежеиспеченный пирог, увидел четверку военных в больших чинах. Смогов не было, еще дозволялось включать пылесосы, газоулавливатели, разгонную вентиляцию. День народился солнечный, и все державные начальники шли ослепительно парадные.
По знаменитым рогам, лоснившимся с задором, он узнал Болт Бух Грея. Случалось, что верхние коксины пирога, ало-красные, окутанные пухово-голубым огнем, переваливались через край ванны и, сухо звеня, падали на рельсы, чугун шпал, железобетон фундамента. Чтобы не обожгло кого-нибудь из сержантов, Чернозуб метнулся им навстречу:
— Назад! Сгорите!
Они спокойно встали, кроме помощника держправа и телохранителя. Эти поваживали головами, как королевские кобры перед наскоком на врага.
Болт Бух Грей козырнул. Чернозуб снял шляпу, катанную из шерсти ламы, и поклонился. Вспоминая о поклоне, он страдал после от стыда, жмурясь покаянно и мыча так протяжно, будто звук мучительности исходил из самой глубины чрева.
— Вы достославный Чернозуб, чей сын головорез номер один Курнопай? — осведомился Болт Бух Грей.
Не вежливость ощутил за вопросом Чернозуб — расположение. Не показывая виду, что растрогался от интереса правителя, который возлюбил Курнопу, он утвердительно приспустил веки.
— Мечтал о знакомстве, гражданин Чернозуб. Наслышан о ваших достоинствах.
— Какие там достоинства?
— Не будем дебатировать. О ваших доблестях в труде, да умилит вас информация, я довел до великого САМОГО.
— Ха… Но, ну, не.
— Человеку моего положения необходимо верить.
— Я? Вам? Не.
— Курьез.
— Себе не всегда верю.
— Парадокс мною осмыслен. Весьма локален охват дел, зыбко самосознание личности. Ответственность гражданина сводится к ответственности за собственное «я». Мои дела — вся страна, моя ответственность за «я» самийского народа.
— Так-то оно так…
— Наслышан о вашей самовитости. Генерал-капитан Курнопай тоже строптив. Ваш ориентир — индивидуальное воззрение, то бишь субъективное. Учет всеобщих забот основан на объективности воззрений. Почему я глава народа Самии, державы, армии, религии, партии фермеров? Я сообразую персональное «я» с жизнью отечества и каждого индивидуума.
— Коли б так…
— Вы сомневаетесь, гражданин Чернозуб?
— Вы признали меня самовитым. Отсюдова мне-то без сумления ни в коем разе…
— Строптивцу, дабы он проникся мерилом объективности, присущей верховному вождю, необходимо пересадить «я».
— И мое «я» всех берет в учет.
— Ежели бы вам пересадить «я» Главного Правителя накануне самоубийства, тогда бы вы уяснили, каково «я» всеобщее. И не сомневались бы во мне.
— Плохо, что ль?
— Прекрасно.
— Откудова недовольство?
— Оттудова, в чьей системе моего влияния на Самию вы пока не разобрались.
— Подумакиваю… — промолвил Чернозуб, прикидывая, вылепить или не вылепить то, что просилось на язык, и вылепил, потому что помощник главсержа слишком старался делать страшно своими ловкими цвета жженого кофе глазами. — Подумакиваю… Самия пляшет под вашу сержантскую дудку.
Властителю ничего не стоило отобрать у Ковылко свободу, дом, семью, а теперь свести его и «я» сына к жизни, закупоренной в личных заботах, потому он и подкусил его, однако Болт Бух Грей польщенно рассмеялся и сказал, что может гордиться собой, поскольку власть в обществе осуществляется двуедино: народ в общих целях воздействует на правителя, правитель — на преданный ему народ.
— По-вашему получается, вы стоите на одной доске с народом? Вы даже навроде поглавней?
— Любопытный поворот. Ответьте, господин независимейший Чернозуб, сопоставимы ли Наполеон и народ?
— Не.
— Молодцом. Те, кем повелевал Наполеон, испарились. Наполеон был и есть. Он олицетворяет тот самый народ, который испарился. Народ остался бы безымянным, не влейся он многомиллионной массой в имя Наполеона. Пока я не съездил в Париж и не посетил Дом инвалидов, я не понимал причин культа Наполеона. Прах Наполеона чрезвычайнейше оберегаем! Он, по-моему, в восьми гробах, два из них цинковые, девятый — саркофаг из красного порфира. Для Франции лишиться праха величайшего императора текущего тысячелетия — лишиться национального значения на земшаре.
Изящный помощник с величественной печалью слушал Болт Бух Грея. Едва главсерж замолк, помощник сурово погрозил пальцем Чернозубу.
«Ты-то, стервец, помолчи», — про себя огрызнулся ему Чернозуб.
Ненатуральными казались Ковылко до смехотворности и Болт Бух Грей, и помощник, и главный втоиповец Бульдозер, явно испытывавший сладость от его дерзостей, но в то же самое время пугавшийся их, и телохранитель, державший ладонь на миниатюрном автомате. Чтобы поддразнить их, он решил отлить пулю погорячей:
— Д’боятся французы, кабы Наполеон не вылез, д’не втравил их в новый разор и позор. Зачем бы замуровывать во столько гробов? Пробовал, видать, вылезть. После каждой попытки вылезть они и нахлобучивали новый гроб на неугомонного Бонапартишку.
Болт Бух Грей частил по-девичьи плотными ресницами. Или был обескуражен вывертом строптивого машиниста, или не находил, как выкрутиться из разговора. Вдруг он воодушевился лицом, правда, в перекосе сверкающих плеч продолжало ощущаться смятение:
— За что почитаю оригиналов, так это за неожиданные ракурсы в суждениях. С оригиналами умом не расслабишься.
Завосклицали помощник, Бульдозер, телохранитель, соглашаясь с Болт Бух Греем и косясь на Чернозуба, кто бочком уже двигался к двересъемной машине. Коксовый пирог, пылая, с сухим звоном пролетел через ванну — скоро закрывать печь.
Простонародье скромно от природы. В прямом смысле от природы. Скромны прерии, реки, хребты. Гордыню им присвоил человек. Но лишь тогда оно тщеславно, когда ему довелось общнуться с кем-нибудь из сановников, родовитой знати, плантаторов, финансовых королей, кинозвезд, знаменитых марафонцев, дизайнеров, телекомментаторов… Не обойдется тут без хвастовства, даже без кичливости и привирания.
Ковылко был польщен. Сподобилось поговорить с вездесущим повелителем! Да что поговорить — поспорить, вплоть до того, что всевластный подрастерялся от его выбрыка. И зачем, в самом деле, нахваливать Наполеона? Горше нет, если страна или отдельный человек поставлены в зависимость от воли единицы. Тьму-тьмущую парней и семейных мужиков забирал в солдаты. Хочешь возделывать сад, камень тесать, ткать сукна або ладить качели для младенцев, торговать конями, строить корабли, рисовать картины, в науки вникать, чтоб и себе там чего-то придумать, нет, кукиш с перцем. Давай в казармы. Подготовка, там и на войну. Убили. Наполеон не родил, не ро́стил — и взял распорядился твоей судьбой. И не задумался, имел ли право. Народ, вишь, испарился, он — нет. Из девяти гробов не испаришься. Бедные мы, бессильные. Кто ни проберется на верхний стул, тот и помыкает нами, как ураган пчелой. Тем и крепят право на бесправие народа перед наполеошками. Хитер ты, франтишка Болт Бух Грей, да он, Ковылко, не сплоховал и ловко подсадил тебя. Может, в черном мраке твоей башки начнет светать?