Как бы там ни было, но найти ее мы не могли, не могли удостовериться, что вот эта звездочка, на которую указывал каждый из нас, и есть самая главная в небе звезда. И тогда Николай Владимирович — он, очевидно, давно прислушивался к нашему спору — сказал:
— Отыскать Полярную звезду, молодые люди, не очень сложно, но при этом следует иметь ввиду один секрет...
Мы для него лет, пожалуй, с пяти были «молодые люди», он редко заговаривал с нами, редко к нам обращался, но если обращался, то только так.
Он погладил свою козлиную, жесткую, седую бороду, и прищурился, вглядываясь в полыхавшее звездное месиво, пытаясь обнаружить среди бесконечного множества искорок единственную, по имени Полярная звезда. Он спустился с крыльца на землю, так, что теперь его голова была почти вровень с нашими, и чуть-чуть грассируя, чуть-чуть, возможно, любуясь своим сочным, с переливами, голосом, произнес:
— Вы видите ковш, молодые люди, с длинной, изогнутой на конце ручкой... Это Большая Медведица. Теперь проведите прямую линию между двумя звездами на самом краю ковша... Звездочка, которой вы коснулись бы губами, вздумав из ковша напиться, называется Дубхе... Ведите прямую линию дальше, и вы почти упретесь в Полярную звезду...
При этом он так широко и плавно водил по небу рукой, как будто дирижировал оркестром.
Он показал нам звездочку покрупнее, поярче Полярной, под названием Ильдум — расположенные рядом, они завершали ручку малого ковшика — Малой Медведицы.
Потом он указал нам на Вегу.
— Прекрасная,— сказал он,— дивная звезда в созвездии Лиры... Одна из ярчайших в нашем Северном полушарии...
Мы искали ее, пытались отыскать — прекрасную, дивную Вегу, мы крутили головами вслед за движениями его сухого и длинного, в подагрических узлах пальца, мы вытягивали шеи и сами тянулись на цыпочках, как будто это могло сократить расстояние между нами и созвездием Лиры. И даже Борька-Цыган, вертун и шалопут, смотрел в окантованное выступами крыш небо, затая дыхание, словно боялся невзначай задуть ее — ярчайшую в нашем полушарии звезду...
— А вот, немного ниже, Альтаир, — продолжал Николай Владимирович, — тоже прекрасная и очень яркая, лучистая звезда... Созвездие, в котором она находится, это созвездие Орла...
Такое нам в ту бомбежку выпало нежданное везение; мы не только (в который раз!) остались живы, мы увидели в небе Полярную, самую главную звезду, и обе Медведицы, и вдобавок ко всему — Вегу, Альтаир, и еще — Денеб в созвездии Лебедя, то есть, как сказал Николай Владимирович, Большой летний треугольник, особенно четко наблюдаемый в это время. Честно говоря, не уверен, что мы при этом что-нибудь не путали, все, кроме Лени, самого старшего, самого серьезного из нас. Он не боялся переспрашивать Николая Владимировича, задавать вопроси, а мы, остальные, на это не решались, мы если и переспрашивали, так у самого Лени, или друг у друга, тут уж нельзя ручаться за точность, но дело не в этом.
Дело не в этом, а в том, что там, на крылечке, был момент, когда я почувствовал вдруг с поразительной ясностью, что это гигантское звездное месиво, этот клубящийся искристый туман, это бледно-голубое мерцание, струящееся с неба, имеет свою гармонию, свою стройность, свой порядок... Что каждая из бесчисленных, рассеянных во мраке пылинок — совсем как мы — имеет свое имя... Свое назначение и место... Это чувство снова и снова возвращалось ко мне, отчего-то и радуя, и ужасая, когда Николай Владимирович — теперь мы сами просили его об этом — в последующие дни, а вернее ночи, путешествовал с нами по небу, произнося нараспев прекрасные, звучные, неслыханные слова: Кассиопея, Орион, Арктур...
Слушая его, мы забывали обо всем...
Впрочем, наши уроки астрономии длились недолго.
Налеты учащались. Тревоги, случалось, поднимали нас за ночь по три-четыре раза. Но странная история: постепенно мы перестали при вое сирен выходить из дома, вылезать из постелей. Мы лежали по своим кроватям, переговариваясь изредка, в основном же молча прислушиваясь к звукам, доносящимся сквозь затянутые марлей от комаров окна. К рокотанию — то прерывистому, далекому, то тяжелому, наплывающему — летящих на бомбежку самолетов. К выстрелам зенитных орудий, похожим на разрывы хлопушек. К стрекоту пулеметов. Порой наша комната озарялась отсветами прожекторов — на секунду, на две стены ее заполняли бегучие, ломкие тени. Иногда это бывали резкие, режущие лучи повисших на парашютах «свечек» — осветительных бомб...
Мы оставались на своих местах. Мы лежали, как и положено людям по ночам, ощущая кожей тела прохладу простыней, и наша одежда, как в давние времена, когда мы еще не знали, что такое ночные тревоги, была сложена на сиденьях стоящих в изголовье стульев, свисала с их спинок.
Управдом перестал беспокоить нас угрожающим, стуком в дверь — все равно никто ему не отзывался.
Не знаю, о чем думал каждый из нас. О чем молились бабушка и дед, лежа в темноте. Что чувствовала мать, негромко, словно наощупь, меня окликая. Но я, пробудясь от нестерпимого, словно над самым ухом, воя сирен, пытался представить себе звездное небо. Представить разбросанные по нему огни, прихотливые, капризные очертания созвездий... И мне становилось почему-то спокойней на душе. Вега, — твердил я про себя, — Орион, Альтаир...
Эти слова действовали на меня, как заклятие. Не знаю, отчего. Может быть, оттого, что над небом, пронизанным воем сирен, самолетов и бомб, над небом, которое заставляло нас пригибать головы и в страхе искать спасительного укрытия в щелях и подвалах... Что над этим небом, в недоступной для него вышине, знал я наверняка, есть другое небо, полное звезд, полное их вечного, неугасимого света. Оно, это небо, было, есть и пребудет, нужно только не забывать, что оно — над нами...
ТЕПЛУШКА
Теперь мне кажется, не случись этой истории с Вальтером Скоттом, точнее — с «Айвенго», скучнейшим его романом (не более, впрочем, скучным, чем остальные), ее, эту историю, пришлось бы выдумать... Но в том-то и дело, что она была, тут и выдумывать ничего не нужно, и мы, в сущности еще дети, собравшись кружком, кто сидя, кто растянувшись на чемоданах и узлах, которыми была уставлена теплушка, слушали обстоятельное, неторопливое повествование о рыцарских подвигах, пирах и турнирах, и ничего не было слаще, чем .это чтение под резкий, отрывистый перестук колес, под наплывающее грохотанье встречных составов, которые мчались на запад, на запад, на запад, с мелькавшими в просвете нашей двери кумачовыми полотнищами «Смерть фашистским оккупантам!» и «Наше дело правое, мы победим!», с бесконечными вереницами платформ, горбатых от зачехленных орудий, от новеньких, лоснящихся свежей краской грузовиков и тягачей, от даже на вид тяжеловесных, покрытых грубо отлитой броней танков с красными звездами на башнях. Мы упивались описанием благородных поединков, старинных шотландских замков и королевской охоты на оленей среди зеленых рощ и дубрав, а из воинских эшелонов неслась
удалая, бесшабашная россыпь трехрядки и глубокие вздохи баяна. «Славное море, священный Байкал» пели там, и «На позицию девушка провожала бойца», и «Эй, комроты, даешь пулеметы, даешь батареи...». И девочка, день за днем читавшая нам вслух толстый, раскрытый на ее круглых коленках роман, замолкала, и все мы следом за нею поворачивали головы к дверному проему. Бегучая, как бы пульсирующая тень врывалась в теплушку, и с нею — паровозная гарь, железное громыхание и молодые, крепкие голоса, кричавшие что-то веселое и непонятное. Мелькали пилотки на лопоухих стриженых головах, кадыкастые мальчишечьи шеи в обручах слишком просторных воротов гимнастерок, по-сибирски широкие, скуластые — и тут же рядом смуглые, темноглазые азиатские лица... Эшелон проходил — и мы еще минуту или две смотрели не отрываясь в синий, горячий от солнца степной простор, после чего наша чтица, вздохнув, открывала заложенную розовым, как бы светящимся пальчиком страницу, находила взглядом оборванную строку и бархатным, представлялось мне — фиолетовым голосом продолжала наше путешествие по рыцарским временам...