— Прошу понять меня — я не утверждаю, что Бесфамильный причастен к убийству Стрепетова,— продолжал Горский, с улыбкой оглядывая зал и останавливаясь на враждебно, с откровенным, холодным презрением смотревшей на него Кравцовой.— Я только недоумеваю, отчего версия, которая должна бы привлечь пристальное внимание следствия, этого не удостоилась. Зато другая сосредоточила на себе все силы, всю следственную страсть...
Он, видимо, порядком устал, выдохся — но, сделав небольшую паузу, заговорил с особенным подъемом, в полную мощь своего звучного баритона.
— Это тем более странно, товарищи судьи, что принятая следствием версия вовлекает в орбиту судебного процесса и ставит в зависимость от его исхода многие репутации и судьбы. Это школа, ее педагогический коллектив...— Горский широким жестом указал в сторону Конкина и сидевших рядом учителей,— Это друзья и товарищи моих подзащитных, школьники со всех концов города, с понятным нетерпением ожидающие завершения процесса...— Горский описал рукой полукруг, приглашая суд убедиться в том, сколько в зале молодых людей, учащихся, при последних словах адвоката пришедших в движение на своих местах.— Это нелегкая жизнь матери-одиночки, воспитавшей двоих детей, в том числе — моего подзащитного Валерия Харитонова. Это авторитет врача-хирурга, которому сотни людей обязаны здоровьем и жизнью, — способен ли вызывать доверие отец сына-преступника, участника убийства?.. Я имею в виду сидящего здесь Николая Николаевича Николаева. — Горский указал на Николаева, вскинувшего в ответ голову и распрямившего плечи. — Как отразится это дело на судьбе блестящего журналиста, чье перо известно нам своей смелостью, честностью, своим гражданским пафосом? Почувствует ли он себя вправе и дальше использовать высокую трибуну, предоставляемую ему прессой? Я говорю о человеке, который заявил в присутствии всех: «Приговор для моего сына — это приговор и для меня самого». Вы знаете, о ком я говорю — об Алексее Макаровиче Федорове... Но главное — это жизнь трех молодых людей, моих подзащитных, товарищи судьи. Их жизнь, их нравственные устои. Ибо случается, что стечение обстоятельств оказывается сильнее истины. Считаю своим долгом в заключение напомнить вам это. Тем более, что я убежден в полном вашем беспристрастии и объективности. Они должны помочь вам отреагировать должным образом на сопутствующие этому процессу обстоятельства, о которых здесь упомянула мать моего подзащитного Виктора Федорова, имея в виду своего мужа. Любые устремления, кроме выяснения истины, должны натолкнуться на несокрушимую стену, имя которой — Закон!..
11
И опять в зале раздались аплодисменты... На этот раз Горский принял их чуть ли не как должное. Во всяком случае он постоял молча, лицом к залу, и потом даже сделал нечто вроде легкого полупоклона — в три приема: сначала в сторону зала, затем — суда и напоследок — с видом не придающего особого значения своей победе триумфатора — Кравцовой, улыбаясь и пожимая при этом плечами.
Председательствующий, переговариваясь с народными заседателями, показывал, что он ничего не видит и не слышит... Но удавалось ему это лишь до того мгновения, пока волна прокатившихся по залу рукоплесканий не иссякла, не осела как-то вдруг — и будто ставший торчком железный прут среди еще пенной, но уже улегшейся водяной массы, тонко рванулся голос:
— Все верно, все правильно вы тут говорили, гражданин адвокат: я-то ведь и есть он!.. Тот самый!.. Кого искали!..
Вот когда Курдаков, мигом сбросив равнодушную ко всему, что происходило в зале, маску, громыхнул по столу распластанной пятерней. Но тем погасил окончательно лишь посторонние звуки: хлопки, шарканье ног, скрипенье хлипких, расшатанных кресел. Голос, проколовший эти звуки насквозь, продолжал терзать барабанные перепонки:
— Вы меня, меня!.. Вы — меня!.. Прошу выслушать!..
Вместе со всеми Федоров повернулся к Бесфамильному — это он выкрикивал — и опять ворохнулась в груди надежда: вот... вот и началось... началось — и теперь кончится страх этот, ужас, наваждение... И пусто, легко сделалось в груди, во всем теле, как если бы наполнили тонкую оболочку летучим, тянущим ввысь газом. Он обернулся, а оттуда, из угла последнего ряда, раскачиваясь и спотыкаясь, уже продирался, как сквозь топкое болото, сквозь чьи-то заполнившие узкий проход ноги, отдавливал их на ходу, проталкивался между рук, между плеч, в невольной суматохе преградивших ему путь, Бесфамильный.
— Я!.. — выкрикивал он. — Прошу!.. Прошу пропустить!..— Глаза его горели светлым прозрачным огнём.
Курдаков уже вскочил, уже успел несколько раз громыхнуть по столу, и милиционер, стоявший поблизости от входа, ринулся к Бесфамильному... Но тот с отчаянной решимостью сбросил руку, ухватившую было его за острое, худое плечо:
— Не трожь!.. Не трожь, говорю!..
Он стоял, выбравшись на свободное от скамей пространство, щуплый и маленький, перед напружинившимся милиционером, и ясно было — без сопротивления, без драки он с места не стронется.
— Гражданин судья!.. Вы сами!... Пускай отцепится!..— продолжал выкрикивать Бесфамильный. И Курдаков неожиданно уступил. Послушный короткому его кивку, милиционер вернулся на свое прежнее место.
— Это я,— сказал Бесфамильный, озирая замершие ряды.— И никто больше...
Татьяна впервые, за весь процесс потеряла власть над собой. Она охнула и тяжелым, обмякшим плечом, казалось — всем телом навалилась на Федорова, как валится подпиленная под самый корень сосна.
— Это я, все я,— частил, захлебывался Бесфамильный.— Мальцы здесь и вовсе ни при чем... А я вижу — лежит он... И расческа блестит рядышком... Вот бес меня и толкнул... Да и как иначе, коли башли сами к тебе идут?.. А только чуть я руку в карман ему сунул, тут он меня и цапанул пониже локтя... А неподалеку люди какие-то проходили, молодые, может — студенты или кто... Увидеть могли... Ну, я расческу и поднял... Другого ничего при мне-то не было, а она... Сама на глаза попалась... А уж после народ стал скликать, за такси побежал... Потом уж...
— Вы поняли, поняли?..— стиснул Федорову запястье Николаев железной клешней.— Ах, с-с-сукин сын. Вешать бы таких!.. Вешать!..
Голос его — похожий одновременно на всхлип и на стон — прозвучал одиноко. После вздоха, которым, как единой грудью, вздохнул весь зал, опустилась тишина. Смертельная... Только дроби барабанных палочек не хватало, чтобы представить Бесфамильного вознесенным под купол цирка для щемящего сердце прыжка.
Кто он — сумасшедший?.. Юродивый?..— проносилось в голове у Федорова.— Но в том, что он рассказал, есть своя логика... Только как же это — сейчас?.. Вдруг?.. «Человек ведь...» — подсказала ему память. «Человек»?..
Бесфамильный же, словно и в самом деле раскачиваясь на трапеции где-то в невообразимой, отделявшей его от всех вышине, крутил фиолетовой головой, упираясь взглядом то в судью, то в ребят, сидящих на скамье подсудимых, то в ошеломленный зал. Чего больше было в его блаженно сияющем лице — торжества? Любопытства?.. Какого-то горького восторга? Трудно, пожалуй — невозможно сказать...
— Послушайте, Бесфамильный,— опомнился первым Курдаков.— Понимаете ли вы, отдаете ли вы себе отчет...— Голос у него был непривычный, утративший хозяйские, металлические интонации.
Но договорить ему не удалось. Глухо, с раздражением и недовольством, прозвучал негромкий, но отчетливо, на весь зал слышный голос Виктора Федорова:
— Да при чем тут он, придурок этот... Я убил.
НОЧЬ ТРЕТЬЯ
1
Что было делать дальше?.. Куда идти?.. Зачем?..
...Перед Федоровыми расступались, давая дорогу,— сначала в зале, потом в коридоре, потом на лестнице, и при этом, казалось, не столько расступались, сколько сторонились, торопливо спешили отпрянуть в сторону, дорожка получалась широкой, значительно шире, чем нужно, чтобы пройти двоим, и они шли между молчащими, оглушенными тем, что случилось, людьми, шли — не как обычно, она чуть впереди, а он приотстав на ладонь или две, поддерживая ее под локоть,— на этот раз впереди шел он, ступая какими-то деревянными, негнущимися ногами, с нелепой, деревянной улыбкой на лице, а она — слегка приотстав, придерживая его за локоть и словно подталкивая в нужном направлении, указывая путь.