Когда она кончила, отошла от кафедры, кто-то позади захлопал первый, его поддержал весь зал. Федоров же, сознавая справедливость многих ее слов, подумал вдруг, что Татьяна чем-то похожа на перепелку, которая кружится, бьется, оттягивая опасность от своего гнезда...
Суд объявил перерыв на десять минут.
— Прекрасная речь,— сказал Горский, отведя их обоих в сторонку.— Но вам, надеюсь, понятно, что теперь мы проиграли процесс?
— Я сказала правду, только правду,— еще не остыв, с горящими глазами проговорила Татьяна.
— Правду, которую не сможете доказать...
6
Со странным чувством слушал Федоров речь прокурора. За многие годы работы в газете он сам усвоил требовательный прокурорский тон. По его материалам прокуратура открывала серьезные дела, с привлечением многих обвиняемых, с высокими сроками для осужденных... Сам он никогда на подобных процессах не присутствовал. Обычно он получал осведомляющий о финале документ, на бланке, с подписью, и когда этот документ являлся логическим итогом его выступления в газете, он испытывал чувство удовлетворения, чувство маленькой гордости за хорошо исполненную работу — в мире чуть-чуть прибавилось справедливости, и он был к этому причастен...
И вот теперь ему казалось, что скамья подсудимых удлинилась, и откидное сиденье, которое он все эти дни занимал с десяти утра до самого вечера,— сиденье это было как бы ее продолжением. И рядом с ним находились все, когда-либо осужденные при его участии и по его почину. И не то важно, виновны они были или нет, а то, что судили их люди, которые могли быть справедливы и мог-ли ошибаться, могли быть счастливы, а могли завидовать тем, кто был счастливее их, поскольку, казалось им, счастье это было незаслуженным... Он часто замечал, что завидной внешности, королевской осанки женщины бывают обделены простым, будничным, недостижимым для них счастьем... К разряду таких неудачниц он мысленно отнес Кравцову, едва ее увидел. Было в ней нечто чересчур жесткое, самостоятельное, властное. Чья-то жестокость, обида заставили ее замкнуться, свернуться в клубочек, выставив иглы — и результатом было высокомерное и горькое одиночество, холодная, застланная белейшими простынями постель, в которую она с тоской ложилась по вечерам, изящный по-женски букетик на столике в изголовье, седуксен перед сном, пустое, как цветок без завязи, лоно...
Все это были люди, всего лишь — люди, но они должны были решать, выносить приговор. И Федоров ощутил в себе тот самый, исподволь расползающийся по всему телу страх, который испытывали на той же скамье люди, к жизням которых он был причастен.
Выступала Кравцова. Она оставалась на своем месте, только встала, одернула и без того ладно сидевший на ней китель, коротким движением откинула назад золотистые, в тщательно уложенных локонах волосы, поправила черный шнурочек на белой блузке. Голос ее был громок, ровен, чист, она умело им владела, и даже банальности, с которых началась ее речь, освеженные этим ровным, чистым голосом, походили на захватанное, пыльное стекло, которое протерли, вернули ему прозрачность... Так, по крайней мере, казалось. Даже Федорову. Даже ему, прожженному газетчику, сознающему никчемность и неизбежность банальных оборотов. Естественно, как же и начать-то ей было иначе, будь она даже семи пядей во лбу? И начала она с того, с чего и полагалось: с молодежи, советской, замечательной нашей молодежи, которая всегда была и будет нашей гордостью. И тут поминались — и эпоха гражданской войны, Щорс, водивший в бой полки в восемнадцать лет, и Павка Корчагин, и первые пятилетки, и Отечественная, и далее, вплоть до БАМа, до воздвигаемых в пустынях городов, до...
— Однако,— сказала она (что же, что могла она еще сказать?..) — в семье не без урода... Причем дело, которое ныне слушается, в особенности точно, а в некотором смысле прямо-таки парадоксально соответствует приведенной пословице. Поскольку речь идет как о большой, огромной семье советской молодежи, так и о совершенно конкретных семьях, в которых росли и воспитывались подсудимые...
Ну вот, ну вот, ближе к делу, — про себя бормотнул Федоров. И что-то в нем напряглось, как в предвкушении, схватки.
— Существо дела, согласно проведенному на суде исследованию обстоятельств, состоит в следующем, Трое учащихся десятого «А» класса школы № 44 — Виктор Федоров, Глеб Николаев и Валерий Харитонов третьего марта сего года вечером, около семи часов, встретились в центре города, на углу Московской и Бульвара Мира, зашли в гастроном «Радуга» и купили там две бутылки портвейна. Затем подсудимые прошли в сквер, находящийся перед: филармонией, распили вино, однако им показалось этого мало. Тогда они обратились к проходившему мимо гражданину Савушкину, потребовали от него денег и стали угрожать. Савушкин позвал на помощь. К нему поспешил проходивший по соседней аллее летчик Стрепетов. Он оказался лицом к лицу с тремя нападавшими, Савушкин сбежал. Действуя в качестве холодного оружия металлической расческой, Виктор Федоров нанес Стрепетову пять глубоких ранений, в том числе ранение в области печени, оказавшееся смертельным. Стрепетов умер в больнице, куда был доставлен случайным прохожим гражданином Бесфамильным, который остановил такси и посадил в него истекающего кровью потерпевшего. Розыск виновных в смерти Стрепетова длился около месяца, но ничего не дал, пока свидетель Савушкин не явился в следственные органы и не опознал одного из подсудимых, а именно Валерия Харитонова. В свою очередь Валерий Харитонов назвал двух своих сообщников. Такова вкратце фабула дела.
— Она повторила обвинительное заключение, повторила из слова в слово! — проговорил вполголоса Николаев, склонясь к Федорову.— Будто не было ни суда, ни выступлений свидетелей, не всплыли новые факты!
В зале шумели, председательствующий Курдаков несколько раз с силой постучал по столу. Зал затих, но невнятный гул еще долго стелился, словно рождаясь где-то внизу и растекаясь над полом.
— В ходе судебного следствия приводились доказательства, якобы отрицающие вину подсудимых,— продолжала Кравцова, ничуть не смутясь вынужденной паузой..— Что же это за доказательства? Во-первых, подсудимые утверждали, что не видели ни Савушкина, ни Стрепетова. Во-вторых, что в драку ни с тем, ни с другим они не вступали. В-третьих, что в сквере им встретилась компания молодых людей, именуемых «крафтами», и вот с ними-то у них и завязалась драка. Виктор Федоров якобы при этом нечаянно выронил металлическую расческу, и «крафты» использовали ее в дальнейшем при нападении на Стрепетова.
— Все три объяснения — бездоказательны и являются чистейшим вымыслом.
— Во-первых, на предварительном следствии все трое, каждый порознь, дали описание основных примет Савушкина и Стрепетова, и этот факт, как бы ни стремились подсудимые отвертеться от своих прежних показаний, заслуживает того, чтобы к нему отнеслись с полной серьезностью. Во-вторых, расческа, приобщенная к делу, принадлежала Виктору Федорову, он этого не отрицает. Раны на теле Стрепетова были нанесены именно ею, то есть заостренным ее концом. Об этом же свидетельствует исследование состава крови, сохранившейся на расческе. В-третьих, о группе «крафтов» не было речи на предварительном следствии, хотя логично было бы предположить, что о ней подсудимые расскажут прежде всего. Но версия, связанная с «крафтами», возникла лишь в процессе суда. И возникла постольку, поскольку голословного отрицания прежних показаний было недостаточно. Тогда-то и появились «крафты». Но подсудимые отказываются назвать их, опознать, сообщить приметы. Из этого следует, что история с «крафтами» является выдумкой.
Кравцова на секунду смолкла — как бы лишь для того, чтобы взглянуть на Горского, сохраняя едва заметную усмешку в уголках губ. Но Горский был непроницаем.
— Далее. Свидетель Савушкин. По его словам, он убежал, бросил Стрепетова одного, поскольку — и такая откровенность делает ему честь — попросту струсил. Но это и все, что способно сделать ему честь. Продолжая, трусить на протяжении целого месяца, то есть целый месяц не являясь в милицию, чтобы сообщить данные, которые помогли бы найти убийц, он, по всей вероятности, струсил и в третий раз, когда здесь, на суде, отказался от данных ранее показаний. Струсил — ему могли пригрозить, скажем, друзья подсудимых. Но смешно говорить при этом о совести, как он пытался делать. Совесть и трус, кинувший в беде человека, — понятия разные, соединять их было бы надругательством над здравым смыслом. Здравый же смысл подсказывает другое: стремление ввести в заблуждение органы правосудия только так можно квалифицировать поведение свидетеля Савушкина.