Далее мы подъехали к дому, где жил Ландау. В ответ на звонок нам открыл дверь незнакомый мужчина. Меня пропустили вперед. Внутри квартиры я увидел такой же раскардаш, какой был у Жовтисов. Посреди большой комнаты стоял письменный стол, обычно находившийся у стены, на нем лежали какие-то бумаги, бланки, записные книжки, я узнал в записях на их листках почерк Ландау.
На меня дохнуло запахом смерти...
— Что случилось?.. Ефим Иосифович умер?..
Сидевший за столом и двое сопровождавших меня, усмехаясь, переглянулись.
— Да, умер... — услышал я. — Умер...
Вслед затем рыхлый, невысокого роста человек приподнялся из-за стола и протянул мне руку, представляясь:
— Следователь Свинухов... (Как и в других местах, я называю подлинные фамилии).— Ландау не просто умер — он покончил с собой... Мы ведем следствие... И надеемся, что вы нам поможете...
Я еще не пришел в себя, когда оказался за письменным столом напротив Свинухова и начал отвечать на стандартные вопросы, с которых начинается любой допросный протокол: фамилия, имя, отчество, дата и место рождения, национальность и т.д. Дальше пошли вопросы по существу: когда я познакомился с Ландау, почему он принес мне свое завещание, часто ли он заговаривал о смерти, не замечал ли я у него каких-либо психических отклонений, почему он не был женат, у каких врачей и от чего он лечился...
Вопросы эти звучали странно, пока я не сообразил, что все они бьют в одну цель: самоубийство Ландау следствие стремилось изобразить как результат психической болезни, я должен был подтвердить эту версию... Одним из аргументов, на которых она основывалась, являлось за несколько лет до того составленное завещание...
Несколько позднее выяснилась совершенно иная картина смерти Ландау... И связана она была с «делом Шафера» в Павлодаре. На допросах он указал на человека, которому передал второй или третий экземпляр солженицинской рукописи, а тот в свою очередь указал на Ландау, которому был передан один из этих экземпляров... У Ландау произвели обыск, затем второй, третий и обнаружили, вчитываясь в хранимые на антресолях дневники, размышления об Израиле и судьбе еврейского народа... Рано утром на четвертый день, после обысков и допросов, он услышал звонок, затем стук в дверь... Вероятно решив что к нему вновь явились кегебешники (кто в точности знает, что пришло ему в голову в тот момент), Ландау выбежал на балкон и прыгнул вниз, с четвертого этажа...
Последние месяцы он работал над примечаниями к тому стихов Ильи Эренбурга, выходящему в Москве. Редактором тома был Сарнов. Ландау написал перед смертью шесть писем, куда и кому мне не известно, известно только, что одно из них адресовано было Сарнову. Педантичный Ландау счел необходимым извиниться за то, что не сумел закончить работу...
Спустя пару дней после смерти Ефима Иосифовича к нам приехал наша знакомая еще по Караганде. Она была страшно удручена и растеряна. Дочь ее была замужем за инструктором райкома партии, И она, знакомая наша, от него услышала, что Ландау пересылал в Израиль золото и деньги... Таким образом КГБ стремился убить сразу двух зайцев: с одной стороны — объяснить гибель Ландау психической болезнью, с другой — дискредитировать его имя слухами о прямых связях с Израилем...
Из морга Ефима Иосифовича привезли домой, т.е. поставили гроб, на три табуретки перед подъездом. Пришли соседи, молча, с испуганными лицами окружившие гроб. Пришла Аня, положила в ногах Ландау букет цветов, и рядом легли цветы, которые принесла Руфь Тамарина, поэтесса, позади у нее было восемь лет лагерей, но она все-таки рискнула, пришла на похороны. Пришли «просторовцы»— Валерий Антонов, Володя Берденников. Пришел проститься с Ефимом Иосифовичем Игорь Софиев, не так давно вернувшийся с отцом из Франции, где пребывал в качестве эмигранта, для него участие в похоронах грозило еще большими, чем для других, неприятностями... Пришли Виктор Штейн, давний друг Ландау, и Леонид Вайсберг, работавший в академическом институте, оба — члены партии, за участие в похоронах им следовало отвечать перед своей партийной организацией, а то и выше...
Было тихо, весь огромный двор, весь микрорайон, казалось, примолк, хотя всего лишь маленькая кучка народа столпилась у гроба. Падал мелкий, реденький снежок, ложился на спокойное, умиротворенное лицо Ефима Иосифовича, подгримированное в морге, с головой, прикрытой сверху простыней, чтобы не было заметно расколотого при ударе о землю черепа. Молчание длилось несколько минут. Гроб погрузили в закрытую кладбищенскую машину, в нее село несколько человек. Напротив меня сидел Смирин, преподаватель, находившийся в давнишних дружеских отношениях с Ландау. Мне было известно, что он и являлся последним звенышком в цепочке, ведущей к Ландау... Это он указал на допросе, кому была передана одна из машинописных копий с рукописи Солженицына... Не случись этого, не стоял бы и гроб посреди машины... Я смотрел на Смирина, согнувшегося, ссутулившегося, сжавшегося в калачик, смотрел на его серое, закаменевшее лицо, на стиснутые, повисшие между колен руки... О чем думал он в эти минуты?.. Чувствуя на себе тяжелые, давящие взгляды окружавших?..
На кладбище все было готово к погребению — могила вырыта, фанерка с именем, датами рождения и смерти лежала в сторонке, прибитая к деревянному штырьку, могильщики с веревками в руках дожидались завершения своей работы...
С прощальным словом обратился к стоявшему на бугорке гробу коллега Ландау по институту, его сменил я. Как-никак, но я считал себя защищенным своим именем, довольно известным в ту пору, но не будь, в отличие от остальных, у меня этой защиты, все равно... Я смотрел на Ефима Иосифовича, на его одутловатое лицо (в рот, за разбитые, подкрашенные губы вложены были марлевые салфетки, кончик одной виднелся в уголке рта), мне казалось — он слышит, прислушивается к моим словам... Не помню, что именно я говорил, помню только, что суть моих слов состояла в том, что смерть Ландау есть тот самый факт, который, наряду с другими фактами, зовет нас к обобщениям... Эти обобщения мы должны, обязаны сделать... Это не только название книжки Ландау, это главное завещание, им оставленное...
По дороге с кладбища мы — Берденников, Антонов, Софиев, не помню — кто-то еще — брели, увязая в тягучей, липкой грязи по аллейкам, тропкам, дорожкам недавно открытого, еще неухоженного кладбища, выбрались на старое, вышли из него и остановились возле приветно светившего ларечка. Ранняя зимняя тьма уже плотно накрыла все вокруг, небо, забитое тучами, было без единой звезды, наши ноги, обросшие грязью, были как кувалды. Мы вытряхнули из карманов какую-то мелочь, разлили по стаканам взятую в ларьке водку и выпили — в память о Ландау и с единодушным проклятием в адрес власти и тех, кто ее воплощает — «Чтоб они сдохли!..», таким был в те годы наш неизменно повторяемый, с надеждой и верой произносимый тост...
И тут мне вспоминаются слова из письма Аркадия Белинкова — о том, что неверно представлять людей, загоняемых в лагеря, невинными овечками, пострадавшими ни за что ни про что. Нет, писал он, существовало сопротивление варварской власти, существовали ее сознательные — в разной мере — враги. При этом репрессии распространялись и на тех, кто служил ей самым преданным образом...
Кем являлись они, эти люди — Жовтис, Ландау, Шафер? Штейн, Вайсберг, Антонов, Берденников? Кем был Иван Петрович Шухов? Каждый из них на свой лад отстаивал свою внутреннюю независимость и, мало того, стремился, чтобы и другие — студенты, читатели, просто люди, с которыми они общались, почувствовали необходимость такой независимости, которая неизбежно противоречила режиму, ломавшему в каждом волю к свободе, осуществлению собственной личности...
Когда говорят или пишут о том времени, обычно тасуют одни и же имена — имена людей действительно достойных, крупных, значительных.. Тех, о ком шумели газеты, о ком — в противоположном газетам смысле — упоминалось в отпечатанных на папиросной бумаге «Хрониках», о ком сообщалось по «Свободе» и Би-би-си... Но мне хочется рассказать о людях, над головами которых не светилась аура святых или героев. Они сопротивлялись — как могли. И расплачивались за свое сопротивления самым жестоким образом.