— Господа, то, что сейчас было сделано, является преступлением против родины, против нас самих и против наших семей. Нам надо отмежеваться от той нелепой выходки, которую позволил себе капитан первого ранга Кузьмин-Караваев, и поддержать сотрудничество с солдатами и матросами. Если мы сохраним доверие солдат, то все отдельные уродливые явления можно будет легко устранить. Если же мы начнем глупую борьбу, то, несомненно, у нас повторятся события Балтики; армия сломается изнутри. Немцы восторжествуют. Мы много говорили о родине. Но что же такое родина? Родина — это наш народ. Это наши солдаты и матросы. Народ сейчас вышел строить свою новую жизнь. И мы должны быть с ним в эту трудную минуту... Хотя бы нам и было это тяжело. Я не знаю толком, что такое социализм, но, по-видимому, это именно то, что нужно народу, так как вы сами видите, как охотно народ слушает речи социалистических ораторов. Я остаюсь с народом и прошу наших делегатов в Совете подсказать, что, по их мнению, нам надо делать для того, чтобы остаться вместе с солдатами и вместе строить новую жизнь.
Генерал Николаев сел на место, окруженный зияющей пустотой. Из первых рядов ушли еще несколько офицеров, остававшихся до выступления Николаева. Тогда те, кто сидел в последних рядах и не захотел последовать за Кузьминым-Караваевым и другими офицерами, покинувшими зал, стали передвигаться вперед. В дверь входили офицеры, которым не досталось места [204] в зале, когда он был переполнен кадровым офицарством. Входили матросы и солдаты, заполнявшие коридоры и стоявшие на площади. В короткое время белый зал снова наполнился до отказа, и собрание могло продолжаться.
Короткое заключительное слово, в котором я резко заклеймил ушедших, было встречено общими и горячими аплодисментами. Собрание дружно и без поправок приняло положение {38} и закончилось так же бодро и весело, как оканчивались собрания в полуэкипаже.
При выходе из морского собрания я столкнулся с Асосковым. Тот ругался, не мог забыть, как уходили из зала будущие белогвардейцы.
— Сволочи! Гады! Всех их передушить надо, как щенков, — возмущался он. — А вы говорите: может быть, они одумаются! [205]
Глава 8-я.
В Петрограде
Гучков и Саввич вспомнили мой приезд в Петроград и мои разговоры в январе 1917 года. Меня вызвали в столицу для участия в работе комиссии, призванной перестроить по-новому уставы и начавшей работать под председательством генерала Поливанова{39}.
В Петроград я приехал в день пасхи. В Севастополе в праздничные дни еще вывешивали старый трехцветный флаг, его лишь перевертывали так, чтобы не синяя, а красная полоса была наверху. Здесь же старый флаг империи был с негодованием отброшен, и праздник был отмечен бесчисленными красными флагами.
Я с тревогой ехал в свой родной город, в котором родился и вырос. О том, как развертывались события после революции, я знал только по газетам.
На севере революция победила, хотя и после непродолжительной, но все же кровавой борьбы. В Севастополе в марте революция казалась праздником. После некоторых небольших колебаний основные массы людей всех классов внешне объединились вокруг Совета и с песнями пошли строить новую жизнь. Все пока шло мирно. Казалось, революция простила прошлое и будет «бескровно» строить будущее.
Я с тревогой ждал, что увижу в Петрограде. По какой основной линии пойдут события в центре государственной жизни?
Уже в своей семье я нашел неожиданные перемены. Сестра Таня вернулась с фронта и деятельно работала в дни революции на питательных и перевязочных пунктах восстания. Жена тоже вспомнила свои молодые дни, [206] ночи, проведенные в бурных спорах в гимназических и студенческих самообразовательных кружках. В её семье были старик эсер Фейт, политкаторжанин, и эмигрант, известный общественник Фрелих. Старые дрожжи бродили. Она тоже была на стороне революции.
Но мать и брат — офицер егерского гвардейского полка — ничего хорошего не ждали впереди. Уже в семье шли горячие споры, и мое активное участие в Севастопольских событиях встретило различную оценку.
Днем пришли друзья и знакомые. Зашли Ковалевский, Головачева. Они с тоской смотрели на будущее и с недоумением спрашивали меня, как это я могу быть веселым.
— Не вижу ничего плохого, — отвечал я. — То, что нам мешало победить, сломано, и мы сможем теперь перестроить армию по-новому и добиться победы.
Китти и Ковалевский переглянулись.
— Видно, что вы приехали из глухой провинции, — произнес Ковалевский. — Временное правительство, правда, состоит из людей способных, но оно бессильно что-либо сделать. Настоящая власть в руках Совета солдат и рабочих. Солдаты же и рабочие везде требуют мира, хлеба и равноправия. Мы будем разбиты на войне.
— Для такого пессимизма нет основания. Сотрудничество лучших людей Государственной думы и лучших людей революционной демократии обещает хорошие результаты.
— Если бы вы пережили революцию с нами в Петрограде, вы бы так не говорили. Посмотрите, в день пасхи на улице вместо праздничных флагов висят грязные тряпки цвета крови, — раздраженно говорила Китти. — Праздник всепрощения и любви заменен праздником классовой борьбы.
Я рассмеялся.
— Уж если и говорить о празднике всепрощения и любви, то именно он-то и происходит сейчас. На улицах ходит голодный народ, а вы спокойно сидите в гостиной... Но не в этом дело. Расскажите лучше о новых порядках в городе.
— Городом правит Совет рабочих и солдатских депутатов, — раздраженно сказал Ковалевский. — В него входят представители от каждой роты, каждого завода. В него вошли даже представители от фармацевтов, учителей [207] и т. д. Словом, громадный зал морского корпуса, а это самый большой зал в Петрограде, не может вместить всю эту компанию. От её имени правит анонимная кучка Исполнительного комитета с крайне оригинальными замашками.
— Например?
— Например, они в одну ночь состряпали приказ № 1 о новых отношениях в армии {40}.
— Да, приказ нанес жестокий удар сплоченности армии, — заметил я.
Ковалевский продолжал:
— Кто и как его состряпал — неизвестно. В 4 часа утра два депутата Совета принесли приказ в Военную комиссию Государственной думы на согласование. Члены комиссии спали после бешеной работы в течение всего дня и большей части ночи. Их разбудили и предложили высказать свое мнение. Они отказались, заявив, что должны посоветоваться с военными экспертами. Тогда приказ выпустили без согласования с Думой, чтобы предупредить крупные события. Приказ вышел в девяти миллионах экземпляров. Его бросили в полки Петрограда и тотчас послали в действующую армию. Вот как было дело, — разведя руками, сказал Ковалевский.
Меня засыпали рассказами о том, как произошел переворот, как бывших министров свозили в Думу, как генерал Беляев (военный министр), перед тем как бежать из Петрограда, всю ночь жег в своем кабинете какие-то бумаги и был найден под столом, где он спасался от пуль, летевших в окна.
— Но хуже всего, — рассказывал брат, только что вернувшийся из окопов, — что армия стихийно не хочет воевать!
— В Севастополе этого нет, — заметил я.
— В Севастополе воевать не трудно, — рассердился брат. — А посади матросов в окопы, не то запоют.
— В Севастополе все гораздо проще, — говорил Ковалевский. — Вы получили революцию готовенькой...
— До нас дошли вести о ваших новых подвигах, — улыбаясь, заметила Екатерина Дмитриевна. — Но нам от этого не легче.
— Как не легче! Но ведь если по нашему, а не по вашему пути пойдет вся действующая армия, то офицеры [208] получат достаточное влияние на Советы, и мы сможем довести страну до мира без катастрофы. Нужно только, чтобы армия перешла к новым формам жизни, создала комитеты по инициативе командования, а не по требованию низов. Этим путем к политической активности будут вызваны лучшие силы в солдатской и офицерской среде, и руководство офицерства в армии будет обеспечено. Боеспособность армии будет сохранена.
— Быть может, вы и правы, — задумчиво проговорил Ковалевский. — Сомневаюсь только в том, чтобы можно было что-нибудь сделать в здешних условиях.