— Это чего? — поинтересовалась Патиссон, наблюдая за Ниниными действиями с живейшим интересом.
— Это кукиш, — объяснила Нина, возвращая салатницу официантке. — Поставишь ему на стол. Только давай без комментариев.
— Какие уж тут комментарии, — хихикнула Патиссон, беря в руки салатницу с величайшей осторожностью, дабы не нарушить композицию. — И так все ясно.
Патиссон вышла из посудомоечной, и Нина взглянула на товарок. Те взирали на нее молча, хотя всех четверых распирало от любопытства. Мужественные женщины! Ни слова, ни звука. Побороли искушение, повернулись к мойкам.
Нина вымыла тарелку, еще одну… Нет, она должна ЭТО видеть!
Она закрутила кран, вышла из посудомоечной и, подойдя к дверям зала, встала так, чтобы Дима, сидевший за столиком у окна, не смог ее заметить. Стыдно признаться, но Нина хотела увидеть выражение его лица в тот момент, когда перед ним поставят салатницу. Бабство, конечно. Фи, ваше сиятельство! Стоите, прячась за шторку, воровато подглядываете за соискателем руки и сердца. Если бы — сердца! Ему твой титул нужен, не ты. А если бы он не титула твоего добивался, а тебя самой? Что тогда? Что бы это изменило?
Патиссон задерживалась. Застряла на кухне, должно быть. Дима заметно нервничал, методично постукивая вилкой по скатерти и поглядывая на дверь.
Только теперь Нина рассмотрела его толком. Раньше она не на него смотрела — сквозь него. Раньше он был ей неинтересен. Классический «новый русский» со своей дурацкой блажью. Но этот «новый», похоже, умел добиваться своего. Упертый. Редкое качество по нынешним временам. Для теперешнего мужика редкое, реликтовое просто.
А теперь Нина с удивлением отметила, что он весьма собой недурен, между прочим. Не смазлив, слава Богу, она терпеть не могла кобелиное племя сладкоречивых маслянооких красавчиков. Дима был не из таковских. Глаза усталые, сумрачные. Очень хорошее лицо, неглупое, волевое. И очень славянское. Без примесей, без азиатчины, что тоже редкость. Без этого нашего исконного «поскреби русского — отыщешь татарина». Нет, тут мордва не ночевала. Димины прабабки в половецком плену не живали. Русые волосы, светлые глаза, нос чуть-чуть привздернутый, подбородок тяжеловатый…
А вот и Патиссон. Нина затаила дыхание.
Патиссон неспешно обслужила притомившихся клиентов. К Диме она явно не торопилась — выстраивала интригу, зараза. Ловила свой кайф.
Наконец Патиссон сняла с опустевшего подноса Нинину салатницу… Дима напрягся, отбросил вилку в сторону, не спуская с идущей к нему официантки немигающих глаз.
Вот Патиссон поставила салатницу перед Димой. Что-то сказала ему, растянув в улыбке свои силиконовые губы. Дима осмотрел содержимое салатницы, помрачнел и как-то весь подобрался. Потом резко встал из-за стола, бросив на скатерть несколько купюр.
Он двинулся к выходу — угрюмый, чернее тучи. Теперь Нина видела только его удаляющуюся спину — прямую, широкую, с хорошо развернутыми плечами.
Дима ногой толкнул дверь и вышел. Все. Больше он сюда не сунется. После такой-то оплеухи — вряд ли.
— Стоишь? — окликнула Нину Рая-Патиссон. — Подсматриваешь? Дура ты, дура… — Патиссон сгребла со столика пустые подносы. — Такой мужик к тебе подъезжает, а ты!.. Че ты его динамишь-то, я тебя не пойму? Раз послала — думаешь, он по новой придет? Не надейся. На черта ты ему сдалась, ты посмотри на себя, посмотри!
Патиссон протерла полотенчиком поднос, норовисто эдак, в сердцах, и поднесла к Нининому лицу — гляди на себя, любуйся!
Нина хмуро взглянула на свое отражение.
— То-то, — произнесла Патиссон наставительно. — За четвертый десяток перешагнула, а гонору — как у топ-модели. Мы с тобой, Нинок, уже не топ-модель. Мы — стоп-модель. Приехали. Конечная остановка. Вагон идет в депо.
Дима вышел из ресторана. Охранник открыл перед ним дверцу машины. Дима казался невозмутимым, но охранник-то знал, нутром чуял: хозяин — в бешенстве. Такое с ним случалось не часто. Охранник переглянулся с шофером и сел рядом с ним.
Дима молчал, молчали и его служивые, не решаясь спросить, куда теперь ехать и ехать ли куда-нибудь вообще. Тишину нарушал развязный тенорок ди-джея радио «Максимум», привычно убалтывающего ночную паству.
— Заткни его! — рявкнул Дима.
Владик вздрогнул.
— Ты чего нервный такой? — усмехнулся Дима. — Пугливый стал! Тоже мне, трепетная лань. Смотри — уволю!
Владик нахохлился, но смолчал, только вырубил радио.
Дима откинулся на спинку сиденья и прикрыл глаза. Плохо она его знает… Если захлопнуть дверь перед Диминым носом, он в эту дверь стучать не будет. Он ее вышибет ударом плеча. Благо, силушки не занимать.
И силы, и упорства, и упрямства. Мы — Пупковы, ваша светлость. Народец крепкий, хваткий, необидчивый. Коли чего захотим — добудем. Не нахрапом, силой — так смекалкой да хитростью. Если дверь не выломаем — значит, с черного хода зайдем. Врасплох застанем, когда вы нас и не ждали.
Дима нашарил мобильный телефон и набрал нужный номер.
— Лева! — сказал он властно. — Ты мне к завтрашнему утру справочку сооруди. Разузнай-ка про родственников нашей графини… Всю подноготную. Как? Это твое дело — как. Ты у нас смекалистый. Муженек, дщерь, маман… Где служат, какие там у кого проблемки-заморочки… Понял? Действуй.
* * *
Был дивный осенний день — безветренный, солнечный.
Костя неспешно шел московским бульваром, подставляя лицо сентябрьскому ласковому солнышку. Кленовые листья шуршали под ногами, прошумел промчавшийся мимо трамвай.
Костя покосился на трамвай и беззвучно выругался. Благостного настроения как не бывало. Любезная сердцу всякого москвича, бессмертная хозяйка Бульварного кольца, юркая белка в его колесе, краснобокая «Аннушка» была теперь разрисована рекламой памперсов.
Костя воспринял этот факт как личное оскорбление. Ни в чем не знают меры, сукины дети! Ладно бы, лепили «Аннушке» на бока рекламу какого-нибудь безобидного «вимбильдана» или добропорядочно-нейтрального «Кодака»! Нет, они уже до памперсов добрались, нечестивцы! Так и до «тампаксов» — рукой подать… Костя представил себе страдалицу «Аннушку», оскверненную рекламой дамских прокладок, и снова чертыхнулся в сердцах.
И тут же пристыдил себя. Он шел в церковь, спешил к обедне. Церковь была уже совсем рядом, она стояла у изножия бульвара, а он, Костя, примерный прихожанин, истовый в вере, усердный в молитве, осмелился богохульствовать, поминая чертей в полушаге от храма!
Костя перекрестился трижды, отгоняя от себя тень искусителя. Войдя в ворота, он щедро одарил милостыней юродивых. Деньги на подаяние ему регулярно выдавала жена. На подаяние и на карманные расходы. Костя обычно шутил, принимая из Нининых рук ежедневную мзду: «Так… Это — милостыня юродивым… А это — милостыня мне. Поделим по-братски!»
Он давно свыкся с положением приживалы в собственной семье, с незавидной ролью нахлебника при жене-кормилице. Разумеется, смутные угрызения совести посещали его изредка, но Костя гнал их взашей, твердя мысленно: «Я попробовал работать. Я сделал все, что мог. Не вышло. С меня взятки гладки».
Эта скотская новая жизнь напоминала ему огромный шумный людный рынок. Вселенское торжище. Все поделились на торгашей, покупателей и воров-карманников. Торгаша из Кости не вышло. Покупать Косте не на что. И карманника из него не получится — воровать не умеет. Все. Здесь ему места не было. Костя ехал с ярмарки…
Но нужно же было чем-то заполнить жизнь! Он не желал коптить небо. Он должен был, обязан был найти для себя нечто, способное сделать его существование осмысленным. С полгода он метался в поисках этой высокой цели.
Для начала Костя вступил в ряды какой-то ультрарадикальной партии, но бежал оттуда тотчас, с ужасом сообщив жене, что они там все «голубые» или «красно-коричневые». «Слава Богу, — вздохнула Нина с усталым облегчением. — Я все равно не смогла бы оплачивать такие членские взносы…»