И вдруг я сообразил, что Иосиф, может, уже стоит на лестничной клетке и не знает, что же ему делать дальше.
Я выскочил в коридор, и в это время во входной двери зашебуршал ключ и в квартиру вошла старуха, уже другая, еще старше той, что говорила по телефону. И вслед за старухой вошел Бродский, он и правда, уже давно стоял возле перил и все ждал, когда же, наконец, появится кто-нибудь из нашей квартиры.
Я к нему подбежал и остановился. Он тоже остановился. Я хотел пожать ему руку, но первым постеснялся. Он тоже смутился и мне сам руки не протянул. Старуха проползла к себе.
Когда мы вошли с ним в комнату, то он как-то одним махом скинул с себя пальто и бросил его прямо на холодильник. Ботинки у него были старые, рублей за двенадцать, а кепка примерно за два пятьдесят. Зато пальтишко приличное, похоже, импортное. Кепку он тоже бросил, потом придвинул стул, сел, повернулся к стенке, оперся скулой о ладонь и застыл. Мне у него запомнились густые брови и уже лысеющая голова. Я думал, что он более хрупкого телосложения.
Больше всего я боялся, что у меня сломается магнитофон; я песни напел в Москве у друга, а своего магнитофона у меня еще пока нет. Поэтому пришлось взять напрокат. Сначала мне его не давали – все требовали паспорт, а паспорт у меня на прописке, ведь я же только поменялся. Тогда я им вытащил военный билет. Но мне все равно не дали: чтобы получить в Ленинграде что-нибудь напрокат, надо быть в Ленинграде прописанным. Но я ведь уже ленинградец, у меня же обменный ордер! Но мне не дали, и все. Потому что я в Ленинграде не прописан. Пришлось ставить бутылку соседу. И он вместе со мной пошел и взял.
Я включил магнитофон и на магнитофоне запел. Бродский даже не повернулся. Он все так же сидел – подбородком на ладони и смотрел в стенку.
« На прощанье – ни звука , – пел я на магнитофоне, – граммофон за стеной …»
Вдруг он как будто очнулся и спросил:
– Откуда у вас этот стих?
Я ответил:
– Из вашей книги. – Сразу было видно, что Бродского это заинтересовало. Не что я пою, а что у меня его книга. Я уточнил: – Она не у меня, а в Москве.
Магнитофон я, пока мы разговаривали, выключил. Он поинтересовался:
– А в каком переплете, в мягком?
Я задумался:
– Да вообще-то не книга… просто перепечатано…
Он успокоился и снова повернулся к стенке. Я на него посмотрел и обратил внимание, что, хотя он со мной сейчас и разговаривает, но сам где-то совсем не здесь. Не то чтобы витает, а наоборот, – сосредоточен на какой-то мысли. Я не стал его отвлекать и опять включил магнитофон.
И вдруг я вспомнил, что его надо угостить. Я снова нажал на клавишу и спросил:
– Хотите варенье с чаем? Не любите? Клюквенное. – И повернулся к банке с вареньем.
Он покачал головой:– Вы знаете, не хочется. Спасибо.
Я предложил:
– А может быть, лимонаду?
Он оживился:
– Вот лимонад – это другое дело.
Я подошел к подоконнику и отвернул занавеску. Достал из шкафа стакан и, открыв бутылку, протянул стакан Бродскому. Бродский со стаканом в руке запрокинул голову.
Он пил с наслаждением. Он пил, а я на него смотрел. Мне было приятно, что стаканом лимонада я ему доставил такую радость. Гораздо большую, чем своим пением.
Я спросил:
– Ну, как вам песни, не нравятся?
Он ответил:
– Я не совсем это понимаю. Гитара… – он пожал плечами, – какая-то цыганщина. Но знаете, лезть на стенку не хочется.
Я не понял:
– Как на стенку?
Он объяснил:
– Однажды еду в электричке и вдруг слышу: «Пилигримы»… Орут на весь вагон… Чуть на ходу не выпрыгнул…
Я удивился:
– Так ведь это же Клячкин! Его музыка…
Бродский насупился:
– Я этому Клячкину когда-нибудь надену гитару на голову…
Я даже растерялся: я думал, они с Клячкиным чуть ли не кореша. На пару писали «Шествие». Бродский – слова, а Клячкин – музыку. Как Римский-Корсаков с Пушкиным. Недаром же у Клячкина есть песенка, где он поет: « Профессор Римский-Корсаков, вертясь на пьедестале, никак не мог подняться, чтоб руку мне пожать… »
Бродский признался:
– Мне нравится Высоцкий. Больше никто.
Интересно: ВЫСОЦКИЙ и БРОДСКИЙ. Земля и небо. Я снова включил магнитофон. Бродский протянул мне пустой стакан и опять уставился в стенку. Я пел.
В конце одной песни он меня прервал. Он предупредил:
– Знаете, я вам не советую петь эти строки. Они касаются только меня. У вас могут быть неприятности.
(Песня заканчивалась так: « Слава Богу, что я на земле без отчизны остался ».)
Я согласился:
– Да… – и замолчал. Потом подумал и добавил: – Если вам все это не нравится, то я эти песни никому петь не буду. Но я все равно от них не откажусь. Потому что они мне дороги. Я буду их петь сам себе.
Он улыбнулся:
– Ну, что вы. Пожалуйста, пойте кому угодно. Просто я хочу сказать, что я ничего не понимаю в гитаре. И к тому же у меня нет магнитофона.
Я заметил:
– А может, у кого-нибудь есть из друзей…
Он отрезал:
– У меня нет друзей.
Я задумался:
– А…
Бродский вдруг спросил:
– Вы с какого года?
Я совсем этого не ожидал и как-то засмущался:
– С сорокового.
Он заинтересовался:
– А месяца?
Я уточнил:
– С июля.
Он улыбнулся:
– А я с мая.
Оказывается, мы с ним ровесники.
Он снова поинтересовался:
– А чем занимаетесь?
Я признался:
– Пока ничем. Вот поменялся и возвращаюсь на Север. В Магадан.
– В Магадан? – Бродский удивился. – И вам туда хочется?
Я опять его удивил:
– Да. Мне туда хочется.
…Мы все дослушали, и он встал. Ему уже понадобилось уйти. Мне было жалко с ним расставаться, и я спросил:
– А вы не могли бы мне дать еще какие-нибудь ваши стихи, меня бы это очень поддержало.
Он снова улыбнулся:
– Почему же? Можно. – Потом посмотрел на мою пишущую машинку и задумался.
Я тоже встал. Бродский уже одевался. Он надел кепку и теперь напяливал пальто. Я заметил, что брюки у него тоже старые, даже не брюки, а потрепанные джинсы или что-то вроде этого. После я слышал, что он везде носил кепку, в которой отбывал за «тунеядство» срок. Как талисман. Он в ней работал на тракторе. Помощником тракториста. « Сельскохозяйственный рабочий Бродский », как он о себе написал в одном из своих стихотворений. Наверно, это как раз и была та самая кепка.
Я тоже оделся, и мы с ним вышли. Человек, которого я чуть было не принял за Бродского, уже набрался и в задумчивой позе дремал на батарее.
И вдруг Бродский предложил:
– Позвоните мне недели через две, и я вам подберу. Можете перепечатать.
На прощание я хотел ему сказать что-нибудь такое значительное, но так ничего и не придумал.
…И вот он уже ушел в своем импортном пальтишке и в своей исторической кепочке, смешался с толпой и растворился.
Я немного постоял, и меня потянуло на Васильевский остров. Я еще там ни разу не был.
Я дошел до метро и проехал две остановки. Поднялся по эскалатору и вылез. Я думал, Васильевский остров синий. Как у Бродского: «… Твой фасад темно-синий / я впотьмах не найду …» А он какой-то бесцветный. Потемки-то, конечно, были, а вот синего фасада нет. И никакого острова. Обыкновенные трамваи. Да грязно-серый снег.Через неделю я улетел в Магадан, а Бродский через полгода совсем в другом направлении. Чтобы больше никогда не появиться в этих местах.
Тень облака
Когда мне открыли, то я сначала не понял: неужели такой взрослый сын. А это, оказывается, сам Саша. Он был в ковбойке и в чем-то вроде сатиновых шаровар. Как будто только что с веранды, где всей семьей сражались в боченочное лото.
– Ну, как, – Саша поправил очки, – долго искали? – и голос у него оказался даже еще мягче, чем по телефону.
Я ответил:
– Да нет…
Я думал, поэты живут ото всех по отдельности, не то чтобы ото всех, но уж, по крайней мере, от родственников. Конечно, не обязательно в отдельной квартире, но можно снять и угол, хотя бы пятый, ну, на худой конец, чердак; пускай подвал. Но меня ожидало разочарование: ведь даже Бродский – и тот жил вместе с родителями (теперь, правда, он с ними больше не живет). А у Саши такой длинный коридор: здесь мама, здесь папа, там детская. А здесь рабочий кабинет и письменный стол.