Тем не менее, и среди хаоса человеческих тел была одна группа, обращавшая на себя особое внимание. Она состояла из шута, который, казалось, спал, прислонясь к стене, и маленькой шутихи, которая, сидя у него на плече, прикрывала его голову своей коленкоровой юбкой, так что он казался гигантом с непомерно маленькой головкой. Мальчик, одетый обезьяной, в костюме, введенном в моду Мазюрье, то прыгал с одного стула на другой, то, перебегая от одного кружка к другому, заставлял богинь и богов карнавала издавать самые резкие и невеселые возгласы.
Троих друзей при их входе в залу встретили громоподобным «ура».
Шут, скрывавший голову под юбкой шутихи, выглянул оттуда и доказал этим, что он не гигант, а обыкновенный смертный.
Турок вздумал было поднять обе ноги сразу. Это кончилось тем, что сам он мгновенно полетел и изломал стол, на который упал.
Полишинель перестал кататься колесом и остановился, как звезда, готовящаяся пристать к комете.
Обезьяна одним прыжком очутилась на плечах Петрюса и при хохоте всей компании принялась отрывать украшения его шляпы.
– Сделай милость, уйдем отсюда! Меня просто тошнит, – сказал Жан Робер Петрюсу.
– Вот еще странная фантазия! Уходить, когда только что успели войти! – ответил художник. – Ведь они вообразят, что мы их боимся, и примутся гоняться за нами по улицам, как его величество король Карл X гоняется за кабанами в Компьенском лесу.
– А ты что думаешь? – спросил Жан Робер у Людовика.
– Думаю, что раз мы уже здесь, то нам следует идти до конца, – ответил тот.
– Однако послушай…
– На нас смотрят! – перебил Петрюс. – Ты ведь сам театрал и должен знать, что все зависит от дебюта.
Сказав это, он, все еще не сбрасывая со своих плеч обезьяны, подошел к роду кратера, образовавшегося от падения турка, который все еще лежал ногами кверху, и продолжил:
– Господин мусульманин, известно ли вам великое изречение патрона вашего Магомета бен Абдаллаха, племянника великого Абу Талеба, князя Меккского?
– Нет, неизвестно! – глухо ответил голос из глубины проломленного стола.
– Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе.
С этими словами Петрюс взял мальчугана, все еще сидевшего у него на плече, за шиворот, как щенка, и, хотя тот отбивался и визжал от боли, спокойно приподнял его над своей головой, как шляпу, и, кланяясь, проговорил:
– Привет тебе, почтенный мусульманин!
Он снова опустил обезьяну себе на плечо, но мальчик поспешно соскользнул на землю и со слезливой грима сой забился в уголок, в который не проникал свет трех или четырех ламп, освещавших зал.
Это доказательство веселости, остроумия и силы вызвало гром рукоплесканий.
Что касается турка, то тот ответил на привет, видимо, совершенно машинально, но зато довольно крепко вце пился в руку, которую протянул ему Петрюс, а художник одним взмахом выдернул его из проломленного стола и поставил на ноги, хотя они и представляли в эту минуту пьедестал слишком ничтожный для так сильно расшатанного монумента.
– Здесь действительно очень тесно, – заметил Петрюс, освобождаясь от турка. – Пойдем-ка наверх.
– Как хочешь, – согласился Людовик. – Хотя, по-моему, и здесь довольно интересно.
Гарсон, следивший за ними все это время в ожидании, что они попросят себе ужин, ловко подскочил к ним в ту же минуту.
– Вам угодно наверх? – спросил он.
– Да, не мешало бы.
– Так вот-с лестница, – показал он на узкую винтовую лесенку, при одном взгляде на которую невольно приходил на память подъем Матюрена Ренье в «Mauvais giste» – ступени были круты, и подъем очень труден.
Трое друзей не смутились от предстоящих трудностей и стали взбираться на лестницу под крик и хохот толпы, которая кричала и хохотала, сама не зная чему, а просто потому, что крики часто воодушевляют людей еще не пьяных и доводят до безобразия тех, кто только навеселе.
На втором этаже была такая же давка, как и внизу, такой же закопченный зал с продранными обоями и такие же красные занавеси с желтыми и зелеными разводами.
Но общество было здесь, по-видимому, еще ниже, чем в первом зале.
– Ого! – проговорил Жан Робер, который взобрался на лестницу первый и открыл дверь. – Кажется, ад у Бордье устроен наоборот, чем у Данте: чем выше подымаешься, тем ниже падаешь.
– Ну, что ты на это скажешь? – спросил Петрюс.
– Скажу, что сначала это было просто отврати тельно, а теперь становится даже интересно.
– Так пойдем выше! – решил Петрюс.
– Пойдем, – поддержал его Людовик.
И все трое стали взбираться на следующую лестницу, которая становилась все уже и круче.
На третьем этаже оказалось такое же сборище, почти такая же обстановка, и только потолок был не сколько ниже, да воздух еще удушливее и зловоннее.
– Ну, что? – спросил Людовик.
– Что ты скажешь, Жан Робер? – обратился Петрюс к поэту.
– Полезем еще выше! – ответил тот.
На следующем этаже оказалось еще хуже, чем на двух предыдущих.
На столах и скамьях и под столами и скамьями валялось штук пять-десять человек, если создания, павшие до уровня животных, еще заслуживают названия человека. Тут были и мужчины, и женщины, и дети, уснувшие среди разбитых тарелок и недопитых бутылок.
Все мрачное пространство закоптелого зала освещалось единственной стенной лампой.
Можно было бы подумать, что стоишь в каком-то подземном склепе среди мертвых тел, если бы громкий храп не свидетельствовал о том, что эти мертвецы еще живы.
Жану Роберу делалось почти дурно; но он был человек с характером, и воля его не уступила бы даже и тогда, если бы разорвалось его собственное сердце.
Петрюс и Людовик переглянулись: оба были готовы поскорей уйти отсюда.
Но Жан Робер заметил, что отсюда лестница поднималась уже не винтом, а лепилась прямо вдоль стен, как это устраивается на мельницах. Он превозмог свое отвращение и стал взбираться по ней, приговаривая:
– Ну, пойдемте, пойдемте выше, господа, вы сами этого желали.
На пятом этаже он тоже первый открыл дверь.
Здесь декорация была та же, но сцена иная.
Вокруг стола сидело только пять человек. Перед ними лежали колбасные объедки и стояло около десятка бутылок.
Одеты эти люди были по-городски.
Употребляя это выражение, мы хотим сказать только, что они были не в карнавальных костюмах, а в своих ежедневных блузах и куртках.
Трое друзей остановились у двери. Гарсон, сопровождавший их по всем этажам, вошел вслед за ними.
Жан Робер огляделся и кивнул головой, как бы говоря:
– Вот это-то нам и нужно.
Жест этот вышел у него так выразительно, что Петрюс тотчас же подхватил его.
– Черт возьми, да мы расположимся здесь, как цари!
– Совершенно верно, – согласился Людовик. – Здесь у нас будет все, кроме воздуха для дыхания.
– Можно добыть и его, сто́ит только отпереть окно! – нашелся Петрюс.
– Где прикажете накрыть-с? – спросил гарсон.
– Вон там! – ответил Жан Робер, указывая на конец зала, противоположный тому, в котором сидело пятеро собутыльников.
Потолок был здесь так низок, что, входя, поневоле приходилось снимать шляпы, но Жан Робер, даже и снявши свою, все-таки касался головой штукатурки.
– Чего прикажете подать? – спросил гарсон.
– Шесть дюжин устриц, шесть бараньих котлет и омлет, – распорядился Петрюс.
– А бутылок сколько прикажете?
– Три шабли первого сорта и сельтерской воды, если таковая у вас водится.
При этих словах, звучавших здесь особенно аристократически, один из пятерых, ужинавших у другого стола, оглянулся.
– Ого! – проговорил он. – Шабли первого сорта и сельтерской воды! Должно быть, какие-нибудь фертики!
– Наверно, сынки богачей-аристократов! – подхватил другой.
– Или сами лапы-загребалы! – добавил третий.
Все пятеро громко расхохотались.
В те времена еще не существовало современных нам романов, вроде «Воспоминаний Видока», посвящавших людей порядочного общества в выражения воровского жаргона, а потому трое приятелей вовсе не догадались, что соседи приняли их за воров, и не обратили внимания на хохот, вызванный этим оскорблением.