Затем я опять спустился в палубу. Там команда попросила меня выдать ей и патроны. Было ясно, что это – простая «вежливость» и что если я добровольно их не дам, то они будут взяты силой.
Надо отдать должное, настроение команды оставалось вполне доброжелательным. Было заметно, что многие и рады были бы не ходить, да боятся осуждения остальной команды. В это время в палубу спустилось еще несколько офицеров. Они пробовали отговорить матросов идти в город, но как и следовало ждать, это ни к чему не привело. Всего собралось идти около 40 человек, которые и стали сходить по сходне на берег. Там уже собрались команды соседних судов, и раздавались окрики с требованием, чтобы наша команда торопилась; при этом слышались угрозы, что она плохо исполняет «общий долг» и что ее следует подогнать.
Во время ухода команды на берег к сходне подошел наш командир. Он стал громко доказывать всю бессмысленность идти куда-то ночью, вооруженными, когда все страшно нервно настроены и при малейшем недоразумении в темноте могут легко перестрелять друг друга. Его выслушивали, но все же шли. Я стал сильно опасаться, что его услышат чужие команды на берегу и тогда произойдут эксцессы. Поэтому я просил его лучше уйти с палубы, что он нехотя и исполнил, махнув рукой.
Затем ко мне подошел фельдфебель и от имени команды попросил усилить наружные посты, на что я, конечно, охотно согласился.
Когда команда ушла на берег, у нас на миноносце стало совсем тихо. Но на душе у всех нас, офицеров, было далеко не спокойно: мы очень боялись за судьбу офицеров на других кораблях.
В момент ухода команды кто-то, очевидно, согласно общему распоряжению, прервал телефон, о чем и было сообщено с берега.
Через некоторое время, выходя из кают-компании, один из наших офицеров увидел часового, стоявшего недалеко от ее двери, что имело вид, будто офицеры находились под арестом. Я сейчас же пошел узнать, в чем дело, и строго спросил часового, зачем и по чьему приказанию он поставлен. Тот очень сконфуженно ответил: «Не могу знать, ваше высокоблагородие». Тогда я тот же вопрос задал вахтенному, который объяснил, что вышло распоряжение, чтобы команды арестовали своих офицеров и отобрали у них оружие. Это уже исполнено на большинстве судов; наша же команда, всецело доверяя своим офицерам, но не желая в то же время навлекать на себя неудовольствие со стороны других кораблей, поставила часового у входа в кают-компанию только для видимости…
Около 2 часов ночи, на 4 марта, в полном порядке и не использовав ни одного патрона, вернулась с берега команда, ходившая на митинг. Сейчас же был убран часовой, соединен телефон и все легли спать.
Через некоторое время из госпиталя по телефону позвонил один наш больной офицер и передал, что к ним то и дело приносят тяжелораненых и страшно изуродованные трупы офицеров.
После всех этих событий наконец попробовали лечь спать и мы, офицеры, но с тяжелым, неприятным чувством, что произошла какая-то ужасная, непоправимая катастрофа.
Около 4 часов утра вдруг у меня в каюте зазвонил телефон. Когда я взял трубку, отозвался штаб Минной дивизии. флаг-офицер сообщил, что большая толпа вооруженных винтовками солдат и матросов направляется к кораблям, стоящим у Сандвикского завода, чтобы на них убивать офицеров, то есть как раз туда, где стоял «Новик». Известие уже не произвело на меня никакого впечатления: так морально и физически я устал за истекшие сутки. Представив всю безнадежность нашего положения в случае прихода этой банды, я решил, раньше чем поднимать тревогу, подождать дальнейших событий. Целый час я лежал и прислушивался, не раздадутся ли приближающиеся крики, но все было тихо, и только изредка в городе слышались отдельные ружейные выстрелы. Остаток ночи прошел для нас совершенно спокойно, и если бы не выстрелы, можно было бы думать, что и в городе все стало тихо. Но они красноречиво свидетельствовали, что под влиянием чьей-то злой воли творятся акты безрассудного зверства, жертвами которого являются неповинные люди или виновные только в том, что в такой момент, как революция, оказались на положении начальников, а следовательно, и лиц, на которых должна обрушиться злоба мятежников.
Можно ли представить, что переживали в эти ужасные часы родные и близкие несчастных офицеров! Ведь с флотом они были связаны самыми тесными узами, самым дорогим, что у них было в жизни: там находились их мужья, отцы, сыновья и братья…
Слухи о бунте на кораблях быстро распространились по городу; конечно, все передавалось в сильно преувеличенном виде. К этому времени на улицах началась беспорядочная ружейная стрельба, стали раздаваться дикие крики и то и дело с бешеной скоростью носиться автомобили. Эти автомобили, переполненные вооруженным сбродом, прорезывая воздух жуткими протяжными гудками, заставляли всех цепенеть от ужаса. В воображении семей офицеров невольно стали рисоваться мрачные, безнадежные картины. Казалось – все погибло и никто из офицеров уже не уцелеет…
Непрерывно трещали телефоны. Знакомые справлялись друг у друга, нет ли хоть каких-нибудь сведений, и друг другу передавали все, что удавалось услышать. Эти разговоры еще больше волновали, еще больше сбивали с толку. Трудно было разобраться, что – правда, а что – вымысел.
Вдруг телефоны перестают работать. По чьему-то приказанию они все – выключены. Волнение и тревога достигают апогея. О сне уже никто и не помышляет. Все терзаются мыслями, что происходит там, в порту и на рейде. Живы ли те, которые так бесконечно близки и дороги? Осторожно, чтобы не быть замеченными и чтобы не попасть под шальные пули, по временам со звоном влетающие в комнаты, жены, матери и дети не отходят от окон, всматриваясь в темноту.
Спустя некоторое время из госпиталя, куда стали привозить раненых и тела убитых офицеров, некоторым семьям сообщили, что в числе привезенных находятся близкие им люди. В первые минуты несчастные женщины совершенно теряли всякую способность соображать и как безумные метались взад и вперед… Стоны, женские рыдания и детский плач сливались в один безудержный взрыв отчаяния. Неужели это – правда? Ведь всего несколько часов тому назад он был здесь. За что же могли его убить, когда на корабле его так любили?…
Все в слезах, в чем только попало, несчастные женщины бегут туда, в госпиталь, в мертвецкую… Все-таки где-то там, в тайниках души, у них теплится маленькая надежда, что, быть может, это – не он, это – ошибка…
Вот они – в мертвецкой. Боже, какой ужас!.. Сколько истерзанных трупов!.. Они все брошены кое-как, прямо на пол, свалены в одну общую ужасную груду. Все – знакомые лица… Безучастно глядят остекленевшие глаза покойников. Им теперь все безразлично, они уже далеки душой от пережитых мук…
«Это – те, которые пришли от великой скорби; они омыли одежды свои и убелили их кровью Агнца. За это они пребывают ныне пред Престолом Бога…»
К телам не допускают. Их стерегут какие-то человекоподобные звери. С площадной бранью они выгоняют пришедших жен и матерей, глумятся при них над мертвецами.
Что делать? У кого искать помощи, защиты?.. Кто отдаст им хоть эти изуродованные трупы? К новым, революционным властям, авось они растрогаются… Скорей – туда! Но там их встречают только новые оскорбления и глумливый хохот. Кажется, что в лице представителей грядущего, уже недалекого, Хама смеется сам Сатана…
Брезжит рассвет, и чудится, что в сумраке его витают зловещие флюиды свершившихся злодеяний. С новой силой встают в памяти кошмары прошлой ночи, и жгучая волна отчаяния опять заполняет безутешные души.
Близится день. Улицы полны шумом, криками, стрельбой. Над Гельсингфорсом встает багровое солнце, солнце крови. Проклятая ночь! Проклятое утро!..
4 марта в 8 часов 30 минут утра по просьбе командира я выстроил во фронт команду в носовой палубе. Он хотел с ней поговорить о текущем моменте и в частности – о вчерашнем уходе. Когда я спустился в палубу, команда уже построилась. Ко мне навстречу вышел боцман и от ее имени просил немедленно списать трех офицеров, одного кондуктора и двух сверхсрочнослужащих как нелюбимых командой. Я стал убеждать, что это – вредно, немыслимо сделать.