В такие минуты с Голицыным старались не спорить. Он мог обрушиться с любой несправедливостью, капризом. Матвеев, что-то беззвучно шепча, отступил.
– А чем плохо, – вдруг медленно сказал Крылов с тем же отрешенным видом. – На таких флюксметрах большей точности не выжать.
Маленькое скомканное лицо Матвеева расправилось, он благодарно кивнул Крылову. Голицын запыхтел:
– Кто говорит, что плохо? Вы слова не даете сказать. Вы бы лучше свои работы форсировали.
– Флюксметры я устрою, – сказал Агатов.
Таблицы, рулоны лент, фотографии, наваленные на столе, замелькали под руками Голицына. Нырнув в эту бумажную груду, он, клюнув своим острым, с породистой горбинкой носом, безошибочно извлек тот самый график, который Крылов прятал от себя. Прищурясь, повертел его в вытянутой руке.
– Сколько вы еще намерены мыкаться?.. Агатов откашлялся за спиной.
– Аркадий Борисович, я торопил Крылова, предупреждал: мы план сорвем. – Вся его костистая фигура, белое лицо с крепкой челюстью выражали сдержанное огорчение. – А насчет летучки, Аркадий Борисович, послали бы меня, я бы отсидел. Вы сами не цените своего времени.
Голицын раздраженно отмахнулся от него графиком. Крылов смотрел на галстук Голицына…
«Конечно, она отлично понимала, что чем быстрее мы оба работаем, тем скорее расстанемся, – думал Крылов. – Просто мы старались об этом не говорить. Два идиота. Два исступленно честных идиота. У нее было сколько угодно предлогов, чтобы задержать работы. Интересно, думала ли она об этом? Какого числа сняли последний график? Лед на озере трещал и гнулся под ногами. Что она сказала про лед? Приборы уже стояли в воде. И она здорово выдала про лед…»
– Разрешите, – сказал Крылов и, перегнувшись через стол, потянул к себе график. Получилось неловко, почти грубо.
– Однако… – Голицын величественно выпрямился, и всем стала видна невоспитанность Крылова. Дав это почувствовать, Голицын сгорбился и превратился во вздорного, ехидного старика. – Полюбуйтесь на него. Анахорет. Одичали вы. Так и свихнуться недолго… Нет, нет, вас силой надо оторвать от вашей фантастики.
Бочкарев и Ричард переглянулись.
– Старик хочет на нем выспаться, – шепнул Ричард. Бочкарев покачал своим огромным черепом гнома:
– Тут что-то… Подожди…
Но Ричард уже выскочил перед Голицыным:
– Почему у вас осталось шесть тысяч часов работы, Аркадий Борисович, из чего вы исходите? – Храбрая улыбка заплясала на его бледном подвижном лице. – Тогда есть смысл работать не больше часа в сутки.
– Что вы суетесь? – сказал Голицын. – Что вы знаете о старости? Стареть – это скучное занятие.
– Но пока это единственное средство долго жить, – сказал Ричард.
Бочкарев протянул Голицыну письмо какого-то изобретателя, предлагающего использовать свойства ревматических суставов для прогноза погоды. Раздался преувеличенно громкий смех. Заслоняя Крылова, Бочкарев ласково взял Голицына под руку повел показывать новую аппаратуру.
– Чего хлопочете? – сердито буркнул Голицын. – Вызволители.
Почтительная процессия проследовала за Голицыным в соседнюю комнату, к стендам.
Крылов расправил измятый график. Там стояла дата: «12 марта». Две цифры и несколько слов, написанных легким косым почерком. Он попытался вспомнить, что это был за день. Снимали счетчики на озере? Или заканчивали обходы в лесу?
Иногда Наташа задерживалась, и они работали до поздней ночи. На этот раз она тоже задержалась. Наступили сумерки, но почему-то никто из них не поднялся включить свет. Наконец совсем стемнело, так что уже нельзя было писать. Они перестали писать. Наташа сидела в кресле не шевелясь. Антоновы куда-то уехали, и они были одни в доме. Он подумал об этом, да, он совершенно ясно помнит, что подумал об этом. Он встал, подошел, и она вдруг прижалась к нему. Он даже не ожидал, что все получится так просто и хорошо. На рассвете он проснулся с тем же чувством удивления. Наташа еще спала. Она улыбалась во сне. Совершенно доверчиво. Так, как будто она уже ни в чем не сомневалась. У нее были пухлые губы и брови длинные, наведенные… Вдруг, не открывая глаз, она сказала:
– Не смотри на меня.
Когда они вышли на крыльцо, снег, румяный от восхода, казался теплым, а дом оброс длинными ледяными сосульками. Дом весь сверкал, звенел и таял, Крылов провожал ее к автобусу. Она по-прежнему смотрела на него с доверчивым восхищением, и он встревожился. Ему хотелось, чтобы все оставалось приятным случаем, и ничего серьезного. Он не был готов к серьезному, и не нужно, чтобы она придавала этому такое значение, ни ей, ни ему это не нужно.
Стоило подвернуться таблице, заполненной Наташиной рукой, как мысли его сбивались. Иногда подолгу сидел, уставясь в одну точку, вспоминая и вспоминая. Никто не подозревал, какими усилиями он заставлял себя вернуться к работе. Бывали часы, когда люди двигались вокруг него плоские, бесшумные, как в немом кино.
Голицын возвращался, сопровождаемый Ричардом и Агатовым, сзади теснились остальные.
– …И все же философы утверждали, что теория сера, а вечно зелено дерево жизни, – говорил Ричард. Он был, пожалуй, единственным в институте, кто осмеливался спорить с Голицыным.
– Знаток, – сказал Голицын. – Между прочим, какой это философ утверждал?
– Из древних.
– Из древних! Ну да, все, что до революции, у него из древних. К вашему сведению, это Гёте. Был такой древний поэт. Была у него такая пьеса – «Фауст», и произносит эти слова Мефистофель, желая вызвать сомнения у Фауста. – Голицын оглядел Ричарда. – А Фауст был ученый, а не аспирант. Можно сказать, академик. А у вас, Ричард, еще конь не валялся. Всё рассуждаете. Так вы и останетесь вечнозеленым деревом.
Агатов засмеялся, хлопнул Ричарда по плечу.
– Точно сказано…
Он смеялся четко и внушительно, так же, как говорил. Наклоняясь к Голицыну, он начал докладывать о сдаче отчетов. Озабоченная морщинка прорезала его гладкий лоб с белесыми бровями над стальными шариками глаз. Как-то само собой получилось, что после ухода начальника лаборатории все организационные дела повел Агатов, и считалось, что ему и предстоит занять это место.
Голицын досадливо закряхтел. Он не любил заниматься канцелярщиной – отчетами, планами, заявками. У Агатова, разумеется, было положение нелегкое: Бочкарев требовал включить тему, которую не утверждали. Крылов тянул с отчетом, из-за него откладывался семинар.
– Анархия! – крикнул Голицын. – Так дальше нельзя. Крылов улыбнулся.
«Лед сам недавно был волной, – сказала Наташа, – а теперь он душит ее».
А может, она сказала не «душит», а «гасит», нет, она сказала как-то иначе, точнее. Как быстро все забывается! Желтое плюшевое кресло, в котором она любила работать, поджав ноги. Прикосновение ее плеча, всякий раз ошеломляющее, как будто ничего не было и все только начинается. А на перроне она стояла в красном пальто и красных рукавичках, и мы говорили про крокодилов, а потом про лыжную мазь – ни о чем другом, только про лыжную мазь.
– Что тут смешного! – сказал Голицын. – Ошибаетесь, на этот раз не удастся, я вас заставлю заниматься делом.
«Хорошо бы сейчас превратиться в крокодила, – думал Крылов, – огромным крокодилом выползти из-под стола. Представляю их физиономии! Зиночка бы закричала, а старик возмутился бы: „Прекратите свои выходки, как вам не стыдно!“».
Голицын взял портфель, шляпу и без всякого перехода, тем же ворчливым голосом сказал:
– Сергей Ильич, подавайте заявление на конкурс. Крылов тупо застыл, раскрыв рот.
– Ну что вы уставились? – рассердился Голицын. – Подавайте заявление на должность начальника лаборатории.
Воцарилась оглушительная тишина. Все посмотрели на Агатова. Губы его сжались, почти исчезли. Какое-то мгновение казалось, что и сам Агатов исчез, остался только строгий темно-серый костюм.