После разговора с Фанни в камине загорелись четыре фотографии и флорентийская шкатулка, а когда чуть позже мимо комнаты прошел отец, Люси позвала его и показала темное пятно на каминной полке и груду пепла, в которой валялись металлические планки. Она с горячим сочувствием обвила руками его шею и сказала, что ей всё известно, и тогда уже он принялся утешать дочь и даже неловко рассмеялся.
- Ну, хватит, - сказал Юджин. - Я всё равно чересчур стар для таких глупостей.
- Неправда. - Люси хлюпала носом. - Знал бы ты, как я презираю себя за то... за то, что думала об этом... правильно его мисс Фанни назвала: об этой обезьяне! Он именно такой!
- Вот тут я с тобой соглашусь, - мрачно произнес Юджин, а в глазах разгорелась злоба. - Да, с этим я точно соглашусь!
- С такими людьми надо поступать только одним способом, - с чувством сказала она. - Выкинуть из головы навсегда - навсегда!
И всё же на следующий день, как только часы пробили шесть, то есть в то самое время, в которое, по словам Фанни, должен был состояться отъезд, Люси дотронулась до закопченного пятна на камине. Сделав этот странный, бессознательный жест, она отошла к окну и встала между шторами, вглядываясь в промозглые ноябрьские сумерки, а душа, несмотря на все доводы рассудка, разрывалась от боли одиночества. Серая улица за окном, темные дома через дорогу, мутный вечерний воздух - всё выглядело пустым, и холодным, и, главное, безынтересным. Нечто более мрачное, чем поздняя осень, похитило их краски, окутав город мглой запустелости.
Отблески огня за ее спиной вдруг выхватили из тьмы летящие с неба на оконную раму снежинки, и Люси снова вспомнила, что чувствовала, выпав в сугроб из перевернувшихся саней, ощутила на себе прикосновение рук мальчика - заносчивого и красивого мальчика-победителя, рисковавшего собственным здоровьем и сделавшего всё возможное, лишь бы она осталась цела.
Девушка с негодованием отогнала от себя эти мысли, вернулась к огню, села там и долго, очень долго вглядывалась в черное пятно на полке. Она не стала закрашивать повреждение, ведь пока оно там, с ней будут и те фотографии. Можно забыть, откуда взялся шрам на руке, но забыть, почему на стене пятно, сложнее.
Люси не играла на рояле "Похоронного марша", хотя ноты романтичной мелодии Шопена были на первом месте по продажам в музыкальных магазинах Америки: юные души по всей стране вдруг осознали изысканную созвучность своего настроя бессмертному гимну человеческой смертности. Она даже не играла баллад, предпочитая песни повеселее и не гнушаясь новыми кекуоками, ведь для отца она была хранительницей очага и обладала здравым взглядом на свои обязанности, включающие сохранение его сердечного спокойствия: дом, как и сердце, следует наполнять радостью, а не печалью. Люси старалась как можно чаще выводить его "в свет", принуждала принимать участие во всех зимних развлечениях и отказывалась отправляться туда в одиночестве, и хотя Юджин больше не танцевал и даже цитировал Шекспира, доказывая, что не подобает человеку в его летах подскакивать козлом, она подавила его сопротивление на Ежегодном праздничном балу и, совмещая убеждение с активным вытягиванием за руку в залу, заставила встретить Новый год в танце.
Этой зимой на балах появились новые лица, впрочем, они появлялись везде, а старые знакомые терялись, смешиваясь с растущей толпой, или исчезали навсегда, и по ним мало кто скучал, ведь город рос и менялся, как никогда раньше.
Его центр вздымался вверх, окраины расплывались, и весь он набухал и ширился, покрывая пятнами себя и заслоняя небо. Его границы размывались, здесь и там вдоль проселочных дорог и между ними как грибы после дождя вырастали особняки, дороги превращались в заасфальтированные улицы с кирпичными аптеками и бакалеями на углу, на зеленых лужайках строились бунгало и типовые шестикомнатные домишки, а фермы преображались, становясь окраинами - при этом либо загоняя пригород всё дальше в сельскую местность, либо преобразуя его в самый настоящий город. Если вы весной гуляли по зеленым полям и рощам, то, приехав туда же осенью, могли шарахаться от трамвайных звонков и опасаться наступить в только что залитую цементом дорожку перед домом, в который как раз въезжают новые хозяева. Бензин и электричество творили чудеса, когда-то предсказанные Юджином.
Население тоже сильно изменилось. К останкам старого патриотичного поколения, прошедшего Гражданскую войну и впоследствии влиявшего на политику, относились с почтением, но перестали прислушиваться. Потомки пионеров и первопоселенцев слились с толпой, став ее неразличимой частью. То, что случилось с Бостоном или Бродвеем, произошло и со Средним Западом: стариков становилось всё меньше, а взрослое население по большей части было приезжим, а не родившимся здесь. Появился Немецкий квартал; появился Еврейский квартал; Негритянский квартал протянулся на многие мили; окраины заселили ирландцы; возникли крупные итальянские, венгерские, румынские, сербские и другие балканские районы. Но даже не эмигранты захватили город. Его покорили дети эмигрантов, процветающие потомки тех, кто приехал сюда в семидесятые, восьмидесятые и девяностые, тех, кто в своих скитаниях искал не столько свободы и демократии, сколько достойной оплаты труда. Так рождался новый житель Среднего Запада, по сути, новый американец.
Стало возможно говорить о новом гражданском духе - всё еще идеалистичном, но его идеалы ковались молодежью в деловой части города. Они были оптимистами - оптимистичными до воинственности, а их девизом стало "Врывайся! Не стучи!" Они были дельцами, верящими в предприимчивость и честность, потому что и то и другое оплачивалось. Они любили свой город и работали на него с плутонической энергичностью, яростной и решительной. Им не нравилось правительство, и иногда они даже сражались за преобразования в этой сфере, считая, что при хорошем управлении и цены на недвижимость подскочат, и жить станет лучше. Да и политики знали, что таких запросто вокруг пальца не обведешь. Идеалисты планировали, и мечтали, и провозглашали, что их город должен становиться всё лучше, лучше и лучше, а под словом "лучше" подразумевали "богаче", и суть их идеализма была такова: "Чем богаче мой любимый город, тем богаче мой любимый я!" У них была одна превосходная теория: безупречная красота города и человеческой жизни достигается ростом числа фабрик и заводов, они были помешаны на производстве, они шли на всё, лишь бы привлечь промышленность из других городов, и они действительно страдали, если кто-то переманивал ее у них.
Их процветание означало банковский кредит, но в обмен на эти кредиты они получали грязь, в чем любой разумный человек не увидел бы никакой пользы, ведь всё, что отмывается, когда-то было грязным и станет грязным вновь еще до того, как это отчистят. Но город рос, и городская грязь неумолимо множилась. Идеалисты возводили гигантские деловые центры и хвастались ими, но сажа оседала на зданиях задолго до окончания строительства. Они похвалялись библиотеками, памятниками и статуями - и сами же сыпали на них сажу. Они гордились своими школами, но школы были грязны, как и сидящие в них ученики. И в том не было вины детей и матерей. То была вина идеалистов, твердящих: "Больше грязи, больше денег". Они патриотично и оптимистично дышали грязным городским воздухом, наполняя каждый уголок легких вонючим, тяжелым дымом. "Врывайся! Не стучи!" - говорили они. И ежегодно устраивали Неделю великой уборки, когда все должны были вычищать мусор со своих дворов.
Лучше всего они чувствовали себя тогда, когда разрушение и стройка кипели в полную мощь, когда рождались новые заводские районы. И город начал напоминать тело огромного чумазого человека, снявшего лишнее, чтобы проще было трудиться, но оставившего несколько примитивных украшений, и такой идол, раскрашенный - но лишенный цвета - и установленный на рыночной площади, мог бы легко сойти за бога этих новых людей. Впрочем, они себе бога примерно так и представляли, подобно тому, как любой народ сам творит своих богов, хотя некоторые из идеалистов посещали по воскресеньям церковь и преклоняли колени перед кое-кем Другим, ничего не смыслившим в бизнесе. Но пока продолжался Рост, их истинным богом оставался тот, с рыночной площади, к которому по-настоящему тянулась их душа. Они не понимали, что стали его беспомощными рабами, и вряд ли когда-нибудь осознали бы, что оказались в неволе (хотя таков первый шаг к свободе): как же нелегко сделать невероятное открытие, что материя служит духу, а не наоборот.