– Пиши, – говорит он, и я пишу.
– Хорошо, – говорит он, – продолжай в том же духе, – и я продолжаю.
– Тебе нужно постричься, – говорит он, и я послушно расстаюсь с волосами.
– Слишком коротко, – замечает он, и я снова их отращиваю.
Он запрещает мне краситься, и я отказываюсь от красной и розовой помады, бежевого тонального крема, переливчато-каштанового контура.
– Я хочу сделать тебе пирсинг, или, может быть, татуировку, – говорит он, – пока не решил.
Я позволяю делать со своим телом все, что ему заблагорассудится.
Он говорит, что нам покорятся все вершины мира, и я мысленно вдыхаю заснеженный горный воздух.
Он говорит, только ты и я, между богом и дьяволом, и я принимаю поцелуи и удары, подставляю губы и все тело, доверяю ему свою судьбу.
Я больше не могу без него жить.
Еще в начале нашего романа, когда мы много разговаривали по телефону – ты звонил мне по десять раз на дню, чтобы поговорить о дожде, о солнце, о прочитанных за завтраком газетах, о подробностях твоей работы и твоей ко мне любви – еще тогда я сказала тебе, что у тебя часто меняется голос.
У тебя их было несколько. Один – властный, резкий, начальственный, таким голосом ты всегда разговаривал, когда звонил мне с работы, где привык командовать, единолично принимать решения и гонять подчиненных, другой – нежный и чувственный, так ты разговаривал, когда звонил мне вечером, лежа в постели, и наконец, еще один – быстрый, отрывистый и невнятный, свидетельствовавший о том, что ты взволнован, оскорблен или раздосадован. В последнем случае ты говорил скороговоркой, проглатывал каждое второе слово, и мне приходилось переспрашивать. Если ты не соглашался говорить четче и медленнее, я старалась угадать хотя бы самый общий смысл твоих слов. Мне казалось, что ты летишь на полной скорости, будто за тобой по пятам гонится страшный враг, или тебя взяли в заложники, приставив к виску пистолет. Мы иногда даже ссорились из-за твоих голосов номер один и номер три. Первый был для меня слишком сухим и безличным, последний – таким возбужденным, что мне становилось не по себе. Ты выходил из себя, говорил, что я преувеличиваю, что нужно просто внимательнее слушать, или заявлял, что у меня проблемы со слухом и мне нужно лечиться.
Я легко различала эти три голоса, и каждый раз, когда ты звонил, могла определить как ты себя чувствуешь: нормально, прекрасно или неважно.
В тот вечер в твоем голосе слышалась досада, ты комкал фразы.
– Что-то не так? – ласково переспросила я, словно говорила с заикающимся от волнения ребенком.
– Нет, нет… Все в порядке.
– У тебя грустный голос. Что-нибудь случилось? – Нет, ничего особенного, просто…
Ты колеблешься, слышно, что ты в отчаянии.
– Это так глупо… Я только что вспомнил… Завтра же… Я совсем забыл… Завтра День Матери, и мне придется ужинать с родителями.
День Матери! Я должна позвонить своей матери. Она придает большое значение поздравлениям с Днем Матери, именинами и Днем Рождения, новогодним и рождественским открыткам. Она весьма щепетильна в отношении праздничных дат, и всегда обводит в календаре все именины и дни рождения. Даже когда мать на меня сердится, и мы друг с другом не разговариваем, она посылает мне клочок бумаги, чаще всего – использованный конверт или обертку, на котором ровным и четким учительским почерком выводит: «Поздравляю с Днем Рождения. Мама». Меня забавляет, как строго она придерживается правил хорошего тона. Она привыкла поступать как принято, ее этому долго и упорно учили. Ее поздравления смотрятся белым церковным одеянием поверх лохмотьев. Она кривит душой, послушно следуя чувству долга, потому что такова традиция, и она, примерная мать, не может от нее отступить. Она тщательно соблюдает ритуалы, поэтому ее совесть чиста, ей не в чем себя упрекнуть.
– Значит мы не увидимся?
Я произношу эти слова легко и игриво, чтобы избавить тебя от тоски.
– Нет… или только после ужина.
– Как хочешь. Давай созвонимся к концу праздника.
Ты мрачно соглашаешься и вешаешь трубку.
Раз уж завтра День Матери, отпразднуем его по полной программе!
Я приглашу свою мать в ресторан.
Я звоню брату в надежде, что он к нам присоединится.
– Мне что-то не хочется… Я ей утром позвоню, поздравлю. А вечером поужинайте без меня. Ты не сердишься?
– Лучше бы ты пришел… Поговорили бы о чем-нибудь другом… А то я долго потом буду плакаться.
– Нет уж спасибо! В отличие от вас всех я провел с ней семь лет на Мадагаскаре, так что вы – мои должники по гроб жизни.
– Они небось уже прислали по открытке, те двое!
– Разумеется, не дети – а живой идеал!
Мои старшие брат и сестра. Безукоризненные в своем лицемерии. Они заблаговременно отправляют открытки, чтобы ублажить мать, а на следующий день присылают цветы. Они делают это каждый год. Где бы ни находились, на северном полюсе или в Джакарте, они никогда не забывают поздравить мать. Они пишут рождественские поздравления на обороте цветных фотографий. Сестра снимается с мужем и целым выводком детей. Брат позирует на фоне компьютеров в своем кабинете – он преуспел в этой жизни и объездил весь мир. Чванливый Бигбосс в самом расцвете сил. Они чего-то добились, – трубит мать, глядя на нас с братиком, – вот что значит вовремя уехать. А вы все упрямитесь и продолжаете жить в стране, где у власти – коммуняки, на улицах – бастующие, а безработные требуют себе зарплаты! Вот если бы я вышла за американца, ноги бы моей здесь не было!
И снова пленка перематывается назад, и одно за другим перед нами проходят горькие разочарования ее многострадальной жизни. Возражать бесполезно, она и слова не дает вставить, только просверлит в ответ своим убийственным взглядом и наградит излюбленным припевом: «Вы меня не любите, даже не пытаетесь мне угодить. За что мне такое наказание!»
Она не хочет никуда идти. У нее нет желания одеваться и делать прическу, она предпочла бы смотреть Деррика. Я пытаюсь ее уговорить. Я собираюсь сводить ее «К Жерару», в маленький ресторанчик, владелец которого – мой старый приятель, так что наводить красоту ей совершенно необязательно. К тому же, я за ней заеду, а потом провожу ее домой, так что разбойное нападение ей не грозит. Моя мать все время чего-то боится. При виде любого «гостя с юга», она судорожно сжимает сумочку, в душе проклиная неуклонно возрастающую преступность и недальновидность правительства, впускающего в страну всех этих людей, от которых ничего хорошего ждать не приходится! Ты только посмотри, что творится в пригородах! Куда ни плюнь – всюду негры да арабы! Хуже, чем в Нью-Йорке!
Я не вполне согласна с последним ее утверждением, но не смею возражать и продолжаю ее уговаривать. Я вдруг понимаю, что для меня жизненно важно отметить с ней День Матери. «В конце концов, ты же моя мама, – говорю я, когда все остальные аргументы исчерпаны, – с какой стати ты потратишь этот вечер на Деррика, когда родная дочь зовет тебя в ресторан!»
«Ну раз ты так настаиваешь…» – вздыхает она.
Жерар оставил для нас свой лучший столик. Он предлагает матери выбрать «ужин дегустатора», чтобы попробовать все его фирменные деликатесы. Мать смотрит на него с подозрением, будто он втягивает ее в сомнительную сделку, но добродушие Жерара непоколебимо, и она через силу уступает.
– Можно будет забрать с собой все, что мы не доедим, как это делается в Штатах? – интересуется она.
– У них это называется doggy bag[25].
Она прекрасно знает, что во Франции это не принято. Она спрашивает специально, чтобы лишний раз доказать мне, что французы не умеют жить по-человечески. Как можно оставлять еду, за которую ты заплатил!
– Нет, мама, здесь так не делают, и ты сама это знаешь.
Ее раздражает мой твердый, уверенный голос. Ее все во мне раздражает. Она замечает на мне золотые часы и интересуется: – Новые? – Да, мне их подарили. – Повезло!