В 1828 году Пушкин отчетливо ощущает дистанцию, отделяющую его от читателя, и не только не стремится затушевать расхождение, но акцентирует полярность через романтическую оппозицию понятий-миров – «поэт-толпа», оппозицию, которая в его творчестве предыдущих лет была почти снята. Стихотворение «Чернь» было важно Пушкину и в конкретном смысле – как реплика в диалоге со «строгими Аристархами» (отсюда скорая публикация его в «Московском вестнике»), и в общефилософском и эстетическом смысле (связь времен, выход к концепированному читателю), о чем говорит эпиграф из Вергилия «Procul este, profani».
Важно при этом помнить, что понятие «толпа» уже в это время для Пушкина шире представления о равнодушной и чуждой светской толпе. «Изоляция Пушкина в его творческой работе 30-х годов, – справедливо пишет Л. Я. Гинзбург, – была тем более тягостна, что он оказался под ударом не только профессиональной критики, не только публики, но и старых своих соратников»[5]. Именно поэтому ошибочно сводить, как это делали долгое время, остроконфликтную ситуацию, сложившуюся к 30-м годам в отношениях между поэтом и читателем, к конкретному конфликту «поэт – двор», «поэт – свет». Она явно развернута в своих границах до общей проблемы «поэт – читатель».
Во многих стихотворениях Пушкина конца 20-х – начала 30-х годов, лишенных каких бы то ни было сатирических выпадов, звучит мысль о чуждости творений поэта читателю.
Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний.
Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?
Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,
Плату принявший свою, чуждый работе другой?
(«Труд», 1830. – III (1), 230)
Ты внемлешь грохоту громов,
И гласу бури и валов,
И крику сельских пастухов —
И шлешь ответ;
Тебе ж нет отзыва… Таков
И ты поэт!
(«Эхо», 1831. – III (1), 276)
Новейшие врали вралей старинных стоят —
И слишком уж меня их бредни беспокоят.
Ужели все молчать да слушать? О беда!..
Нет, все им выскажу однажды завсегда.
(«Французских рифмачей суровый судия…», 1833)
В применении к 30-м годам в характеристике отношений «поэт – читатель» слово «расхождение» обретает буквальный смысл. Мотив дороги (реальной и метафорической), настойчиво звучащий в творчестве Пушкина этих лет, в системе «поэт – читатель» предстает в варианте разминувшихся дорог. Оппозиция «свое – чужое» здесь четко выражена через противопоставление двух миров и двух жизненных путей:
Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть – оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
(«Странник», 1835. – III (1), 393)
То же самое и в стихотворении «Из Пиндемонти». Линия эта идет до заключительной строфы «Памятника».
Чем далее уходит поэт от своих читателей, тем более расходятся их миры и, следовательно, языки как словесное представление этих миров. На языковое размежевание в системе «поэт – читатель» отчетливо указывают многие пушкинские стихотворения 30-х годов. Достаточно привести пока один пример:
Румяный критик мой, насмешник толстопузый,
Готовый век трунить над нашей томной музой,
Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной,
Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой.
Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,
За ними чернозем, равнины скат отлогий,
Над ними серых туч густая полоса.
Где нивы светлые? Где темные леса?
Где речка?..
…Что ж ты нахмурился? – Нельзя ли блажь оставить!
И песенкою нас веселой позабавить?..
(«Румяный критик мой…», 1830. – III (1), 236).
Очевидно, что обращение «критик» в этом стихотворении не просто определение профессиональной ориентации адресата, а шире – критически настроенный читатель. «Я» (поэт) и «ты» (читатель) четко противопоставлены в пространстве, в восприятии мира, в эстетических привязанностях. Для «я» – деревня, «на дворе у низкого забора два бедных деревца», «на дворе живой собаки нет», «мужик, за ним две бабы вслед. Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка. И кличет издали ленивого попенка», «муза томная». Все это с точки зрения читателя – «блажь». Для «ты» – Москва, графские именины, «веселая песенка» для забавы.
Реальная картина деревни (мир поэта) противопоставлена условности привычно романтического пейзажа. Вопросы «Где нивы светлые? Где темные леса? Где речка?» предвосхищают слово и ожидание адресата, являются знаками его поэтического мира. Представленные в системе устойчивые атрибуты романтического пейзажа отсы-лают к привычным образцам школы Жуковского – Батюшкова и, даже не воспроизводя точно образных формул этой школы, самим постоянством набора воскрешают, активизируют мир и язык русского романтизма. Вот несколько примеров условно-романтического использования перечисленных элементов («нивы», «леса», «речка» – варианты «источник», «ручей») в поэзии Жуковского и Батюшкова.
Батюшков:
Где светлою струей
Плескает в брег зеленый
Извилистый ручей,
Где сенистые клены
Сплетают из ветвей
Покров гостеприимный,
Лобзаясь с ветерком…
(«К Б(лудову)», 1810)
Жуковский:
С веселием ведя окрест свой взор,
Ты будешь зреть ликующие нивы,
И скачущи стада по скатам гор,
И хижины оратая счастливы…
(«Вождю победителей», 1812)
Тогда прости и луг с стадами,
И твой из юных роз венец,
И соловья приятны трели
В лесу вечернею порой,
И звук пастушеской свирели,
И дом, и садик над рекой…
(«К Делию», 1809)
Бывало все – и солнце за горой,
И запах лип, и чуть шумящи волны,
И шорох нив, струимых ветерком,
И темный лес, склоненный над ручьем…
(«Тургеневу, в ответ на его письмо», 1813)