— Неплохо бы, — сказал Иван Дмитриевич.
— Все очень просто. Он влез в громадные долги, чтобы затеять какую-то рискованную коммерческую операцию, которая его разорила. В подробности он меня не посвящал.
— А почему было ему не объявить себя банкротом? Я слышал, большая часть имущества числится за Марфой Никитичной. Следовательно, банкротство стало бы для него идеальным выходом из положения.
— Но ведь Яков был ее единственным наследником. В таком разе он должен был или отказаться от наследства, или отдать его своим кредиторам.
— Вы говорите так, словно Марфы Никитичны уже нет в живых.
— Я в этом уверена.
— Почему?
— Потому что умер Яков. Вы ведь знаете, что моя свекровь пропала за два дня до его смерти. Очевидно, он получил известие о том, что она мертва, после чего и решил уйти из жизни.
— Но кто мог убить вашу свекровь?
— Да хоть кто! — с нервным смешком ответила Шарлотта Генриховна. — С ее-то характером! То с дворником сцепится, то с извозчиком. На рынок ее одну и пускать-то было страшно. Однажды до того доторговалась, что ее рыбой мороженой по голове стукнули.
— Неужели Яков Семенович так любил мать, что не захотел жить без нее? Как-то, знаете…
— Он любил меня и Оленьку. Самоубийство было для него единственным способом избавить нас от нищеты.
— Ничего не понимаю, — признался Иван Дмитриевич.
Шарлотта Генриховна обернулась к Нейгардту:
— Объясните ему. Мне тяжело говорить.
Исполняя просьбу вдовы, тот щелкнул своей костяной челюстью и приступил:
— Господин Путилин, в поступке моего друга есть определенная логика. По завещанию Марфы Никитичны, наследником объявлен ее младший сын, и по логике вещей в случае его кончины во владение имуществом должна вступить Оленька. Ей же, как вы знаете, всего лишь восемь лет. Кое-какие юридические тонкости тут имеются, но в принципе до своего совершеннолетия, весьма не близкого, она вправе не платить долги отца и бабушки. Иными словами, в течение долгого времени Шарлотта Генриховна, как опекунша своей же собственной дочери, может ни о чем не тревожиться.
Иван Дмитриевич подавленно молчал. Вся эта хитроумная конструкция, воздвигнутая, как мавзолей, над мертвым телом Якова Семеновича и призванная поддержать версию о его самоубийстве, была не прочнее карточного домика. Они что, за дурака его считают?
— Говорят, — осторожно сказал он, — ваша свекровь намеревалась переписать завещание в пользу старшего сына.
— Вам и это известно? Воистину, не дом, а змеиное гнездо.
Шарлотта Генриховна вышла и вскоре вернулась, неся в руке конверт, запечатанный тремя красными гербовыми печатями.
— Можете убедиться. Дальше разговоров с соседями дело не пошло, завещание осталось прежним.
— Оно будет вскрыто по обнаружении тела Марфы Никитичны, — пояснил Нейгардт, — или по истечении срока, установленного законом для тех случаев, когда человек пропадает без вести.
— Я, господин Путилин, позвала вас для того, чтобы вы не утруждали себя напрасными поисками убийцы моего мужа. Но вы должны будете подать рапорт о том, что не сумели найти преступника. О самолюбии вам придется забыть. Помните, вы целовали крест.
Она забарабанила пальцами по столу, давая понять, что аудиенция окончена. Оба, старый друг и вдова, смотрели куда-то вбок, в пространство. В гостиной воцарилось натянутое молчание, как бывает, если из троих присутствующих двое захотят остаться наедине, но Иван Дмитриевич плел под столом косичку из бахромы на судьбоносной скатерти — бакенбардами он в то время еще не обзавелся — и не уходил. Наконец Шарлотта Генриховна решительно прошагала к двери, распахнула ее и крикнула:
— Евлампий! Проводи господина Путилина.
Дверь в гостиную захлопнулась, Иван Дмитриевич остался в коридоре. Здесь было сумеречно и пустынно, Евлампий почему-то не откликнулся на зов хозяйки. Все комнаты закрыты, слабо мерцают медные дверные ручки.
В куколевской квартире Иван Дмитриевич уже бывал, дорогу помнил и самостоятельно двинулся по направлению к прихожей. Тишина, и не пахнет ничем таким, что говорило бы о покойнике в одной из этих комнат, — ни ладаном, ни кухней, где готовят поминальный стол. Вдруг потянуло запахом полыни. Он узнал этот запах: жена тоже на лето пересыпала сушеной полынью меховые вещи из гардероба, чтобы не поела моль. В конце коридора одна дверь была приоткрыта. Иван Дмитриевич приблизился, заглянул в щелку и увидел ростовое зеркало, не занавешенное, как следовало бы при покойнике в доме. Черная материя отброшена была на раму, в зеркале отражался Евлампий, облаченный в роскошную волчью доху. Он принимал царственные, по его лакейским понятиям, позы, откидывая полы то так, то этак, смотрел на себя через плечо, протяжно помахивал рукой, хмурил брови.
С минуту Иван Дмитриевич наблюдал за ним, затем толкнул дверь и вошел.
— Вон ты где! Барыня тебе кричала меня проводить.
— Сей момент, — отвечал Евлампий, одновременно пытаясь набросить завесу на зеркало и сбросить доху.
Он был смущен, но не очень.
— Обожди. Дай хоть поглядеть, каков ты есть в хозяйской шубе… Хорош!
Зимой в этой дохе щеголял Яков Семенович, смеялся при встречах: «По шубе зверя видать…» Волчий мех был свежий, неистертый, и пахло от него полынной степью при луне, вольным воровским простором. Само собой, моль и подступиться не смела.
— Барин покойный вот бы сейчас порадовался, на тебя глядючи, — сказал Иван Дмитриевич.
— А чего? На продажу пойдет, кому да нибудь донашивать.
— Никак откупить думаешь? Разбогател?
— Дороговато, конечно, встанет…
— Зато к лицу.
Евлампий снова приосанился.
— Одно худо, — предостерег Иван Дмитриевич, — станешь в такой шубе ходить — волчий зуб вырастет. Вот тут. — Он раскрыл рот и потыкал пальцем себе в верхнее нёбо.
— Шутки шутите? Нехорошо при покойнике, — сказал Евлампий, снимая доху.
Иван Дмитриевич тоже погляделся в зеркало:
— Сапоги бы почистить не мешало.
— Это можно. Только уж сами извольте. Я не стану.
— А за пятак?
— Нет, не стану.
— За гривенник?
— Маловато будет.
На том торговля и прекратилась. Ивану Дмитриевичу не привыкать было самому наводить блеск на сапоги. Вышли в переднюю. Евлампий открыл замысловатый сундучок со щетками разного калибра, бархотками, тряпочками, баночками гуталина и ваксы, но этим и ограничился. Иван Дмитриевич начал выбирать себе подходящий снаряд. Хотелось найти щетку на длинной ручке, чтобы не гнуться в три погибели перед чужим лакеем. Среди прочих нашлась и такая. Он взялся за нее и вместе со щеткой вытянул прицепившийся к щетине моток веревки, счастливо упавший прямо под ноги. Иван Дмитриевич поддел его носком сапога. Хотел забросить обратно в сундучок, но вдруг замер, балансируя, как цапля, на одной ноге. Вот так-так! На свисавшем из мотка веревочном хвосте он заметил въевшиеся в волокна красно-бурые пятнышки. Ему не раз в жизни случалось видеть такие на самых различных предметах. Кроме как засохшей кровью, ни чем иным они быть не могли.
Марфа Никитична, как живая, встала перед глазами. Иван Дмитриевич перехватил веревку рукой, вытянул испачканный конец и спросил сладким голосом:
— Это что?
— Сами-то не знаете? — с замечательной невозмутимостью отвечал Евлампий. — Веревка.
— Нет, это что?
— A-а, это я собачонку давеча удавил.
— А кровь откуда?
— Да шею себе когтями драть стала, как я ей петлю-то накинул. Петлю хотела сорвать. Измарала, но я уж пожалел ее.
— Кого пожалел? Собаку?
Евлампий помялся, косясь в глубину квартиры, затем объяснил:
— Не, веревку. Думал, помою потом, да и не выбросил. Хорошая больно веревка. Корабельная, голландского витья.
— Так… А собака чья?
— Да ничья. Жулька-то у нас во дворе отиралась. Поди, знаете.
— Жулька? — ахнул Иван Дмитриевич, мучительно соображая, как бы скрыть от Ванечки страшную смерть его любимицы. — За что ж ты ее?