Она с нежностью перекрестила его и отвернулась к стене.
Стемнело. В гостиной Иван Дмитриевич подкрутил фитиль лампы, пламя вспыхнуло ярче, завоняло керосином, влажно заблестели вокруг замочной скважины на сундуке лепестки розы. Тень от качнувшегося абажура пробежала но бронзовой Еве, по фарфоровым наядам на каминной полке. Показалось, будто все они разом сделали книксен, приветствуя вошедшего Певцова.
— Дайте вашу руку, — весело насвистывая, сказал он. — Дело кончено!
— Вы так считаете?
— Конечно, конечно! Ишь, за простаков нас держал. Купить хотел своей откровенностью. Весь, дескать, на виду, ешьте меня с маслом… Гогенбрюк! Гогенбрюк! — передразнил поручика Певцов. — Настоящий фанатик! И похоже, немного умом тронутый. В чем решил вас обвинить! А?
— А вдруг я его и укусил?
— Вы? — Певцов захохотал. — Теперь можно шутки шутить. — Кто, кстати, эта особа в спальне?
— Она любила князя…
— Весомая женщина! И как он ладил с такой в постели?
— Прекратите, ротмистр! — вскинулся Иван Дмитриевич.
— Да будет вам! Давайте лучше условимся о доле каждого из нас в этом деле. Подозрения ваши, улики мои. Согласны?
— Скорее уж, наоборот.
— Пускай так. — Певцов легкомысленно отнесся к этому уточнению, не вникая в суть. — Надо бы отметить удачу. У хозяина найдется, я полагаю, что-нибудь горячительное. Он и по этой части был не промах.
Певцов сходил в кухню, по дороге выглянув на улицу и отправив одного из жандармов с докладом к Шувалову, принес початую бутылку хереса и две рюмки.
— Прошу к столу, господин Путилин!
Утром Иван Дмитриевич сам без зазрения совести ел княжеского поросенка, но сейчас чувствовал себя не вправе пить хозяйский херес.
— Не стесняйтесь, — пригласил Певцов. — Покойник счастлив был бы угостить нас по такому случаю.
Увидев, что компаньон медлит, он выпил вино один, лихо чокнувшись с собственным отражением в зеркале и сказав при этом:
— По-гусарски!
Иван Дмитриевич вспомнил, что жандармские офицеры получают самое высокое в армии жалованье — не то по гусарскому, не то по кирасирскому окладу, и чертыхнулся про себя: было бы за что! Дармоеды…
— Пейте, — засмеялся Певцов, наливая себе вторую рюмку. — Или вы думаете, что ваш гвардеец не признается? Что так и будет говорить на следствии, будто вы его укусили? Не волнуйтесь, это я беру на себя. Таким людям главное, чтобы их подвиг оценили. Они же все в мученики норовят. Скажешь им: я лично ваш порыв уважаю, но закон… И готово дело. Падки, черти, на понимание. Только нужно дать ему перебеситься. Слышите?
Из чулана долетали глухие удары.
— Фанатики, они всегда признаются, — заключил Певцов с профессиональной уверенностью ловца душ. — Боев, например, уже признался.
Рука Ивана Дмитриевича вновь потянулась к бакенбарде.
— Как? Этот болгарин?
— Он самый.
— Не может быть!
— Признался как миленький, — подтвердил Певцов.
10
В это время Шувалов, извещенный Певцовым о поимке преступника, отослал дежурного офицера в австрийское посольство, к Хотеку, а сам готовился отбыть в Миллионную: все обстоятельства дела удобнее было выяснить на месте.
Хотек собрался быстро, оба графа выехали одновременно.
На карете у посла висел фонарь желтого цвета, у Шувалова — с синеватым отливом. То есть огонь в них был одинаков, но стекла разные. Кареты катили по городу, два огонька, золотой и синий, приближались один к другому, чтобы встретиться возле двухэтажного дома в Миллионной.
Посла сопровождал казачий конвой, без которого Хотек теперь никуда не выезжал. Один казак скакал впереди кареты, двое — сзади, есаул — сбоку, у дверцы. Сабли наготове, на вершок выдвинуты из ножен. Грозно обрамляют лица темные башлыки.
К великому князю Петру Георгиевичу, принцу Ольденбургскому, Шувалов тоже отправил нарочного и лишь с окончательным докладом государю решил повременить до утра.
На повороте его карета забрызгала грязью и едва не сшибла одинокого прохожего. Это был агент Сыч.
Иван Дмитриевич еще утром рассудил, что если убийца — простолюдин, то непременно хоть одну золотую монету пожертвует за упокой души князя и за спасение своей собственной, наставит свечек перед образами. Значит, по церквам тоже надо проверить, не только по трактирам.
С этой миссией и отправлен был Сыч. Раньше он служил истопником в Знаменском соборе и знал духовное обхождение. При успехе Сычу велено было со всех ног бежать в Миллионную, и он уже однажды прибегал, притаскивал, обознавшись на радостях, английскую гинею, за что схлопотал от Ивана Дмитриевича по шее.
С тех пор ни слуху ни духу от него не доходило.
11
Летом 1914 года, впервые услышав историю поисков убийцы князя фон Аренсберга, мой дед потом всю жизнь сам рассказывал ее разным людям десятки, а то и сотни раз. Всегда хорошо иметь про запас такую историю, но особенно в смутное время войн и революций, когда скитальческая планида то и дело сводит вместе совершенно чужих людей. У бивачных костров, на нарах тюремных и тифозных, в переполненных поездах, забывших о расписании, везде человек, умеющий рассказать что-либо подобное, пользуется некоторыми привилегиями — местом у печки, лишней кружкой кипятку. Но позднее дед привык рассказывать об Иване Дмитриевиче и делал это уже без всякой корысти. Ему нравилось носить при себе маленькую волшебную коробочку — гостиную дома в Миллионной, где шла таинственная полуигра-полужизнь, отчасти ему подвластная, отчасти — нет, реальная и призрачная одновременно, как мелодия, запертая в музыкальной шкатулке.
За долгие годы он так полюбил Ивана Дмитриевича, что даже его сына, то есть Путилина-младшего, стал подозревать в недостаточном уважении к отцу. Кое-что из рассказанного им было подвергнуто сомнению и отброшено как недостоверное. Дед, например, отказывался верить, что Иван Дмитриевич бил своих агентов и не желал признавать за ним то мелочное тщеславие, с каким он мечтал об австрийском ордене. С годами изменилась даже его внешность. Вместо бакенбард у Ивана Дмитриевича появилась интеллигентная чеховская бородка, и прозвище «Бакен», которым агенты сыскной полиции наградили своего начальника, стало трактоваться в том смысле, что он любил простых людей и часто предупреждал их об опасностях, грозящих со стороны сильных мира сего, как плавучий речной маячок оберегает пароходы, указывая им верный путь среди мелей.
Незадолго до смерти деда Иван Дмитриевич почему-то сделался фантастически метким стрелком из пистолета. Порой он ломал пятаки и гнул подковы. А однажды вдруг взял и заявил царю, что в России давно пора ввести конституцию.
Я счел долгом очистить его образ от позднейших наслоений, но не могу удержаться от того, чтобы не привести здесь один эпизод из жизни Ивана Дмитриевича, тоже рассказанный Путилиным-младшим. Хотя к преступлению в Миллионной сам случай никакого отношения не имеет, он напоминает мне веточку, которая своими изгибами повторяет очертания гигантского древесного ствола. Будь эта история покороче, ее можно было бы поставить эпиграфом к настоящему рассказу.
Вот она.
У некоего крупного чина, директора канцелярии в Министерстве иностранных дел, пропала со стола папка с секретными документами. Искали недели две, но безрезультатно. Жандармы оказались бессильны, сам канцлер Горчаков вынужден был доложить о пропаже государю. Исчезнувшие бумаги касались политической ситуации на Балканах, умные головы подозревали английских шпионов. И точно: через две недели один молодой чиновник, служивший в той же канцелярии, вечером прогуливался по набережной со своим мопсом, как вдруг заметил впереди незнакомца с похищенной папкой, которую он узнал по застежкам. Эта застежка блеснула в лунном свете, но некого было позвать на помощь на пустынной набережной. Подкравшись, чиновник выхватил папку, однако самого шпиона задержать не сумел — тот скрылся, оставив на месте схватки упавший с головы цилиндр. Тогда-то и решено было прибегнуть к услугам сыскной полиции.