— Я пересяду, — сказал Иван Дмитриевич, вставая со стула и усаживаясь в кресло спиной к портрету Стрекалова. — Разговор пойдет о таких вещах, что мне не хотелось бы видеть перед собой глаза вашего супруга…
— У меня мало времени, — перебила Стрекалова. — Я жду гостей к ужину.
— Гостей сегодня не будет, — ответил Иван Дмитриевич.
— Что вы хотите этим сказать?
— Мадам, поймите меня правильно…
Он начал издалека, хотя оглушить нужно было сразу, с налету, и посмотреть… Но духу не хватало, чтобы так, сразу.
— Я никогда не подвергал сомнению право женщины свободно распоряжаться своими чувствами. Особенно, если это не наносит ущерба браку. Но я не одобряю русских красавиц, отдающих сердца иностранцам. Это напоминает мне беспошлинный вывоз драгоценностей за границу.
— Я не драгоценность, а вы не таможенник. Что вам от меня нужно?
— Видите ли…
— А, кажется, я догадываюсь. — Стрекалова облегченно засмеялась. — Господи, да успокойтесь вы! Мой муж ни о чем не подозревает. Да если бы даже и знал! Вы только поглядите на него.
Иван Дмитриевич мельком покосился на портрет.
— Нет, вы хорошенько поглядите! Ну что? Разве такой человек осмелится вызвать Людвига на дуэль? Вы боитесь дипломатического скандала, так ведь? Успокойтесь, господин сыщик, скандала не будет.
— Князь фон Аренсберг мертв, — тихо сказал Иван Дмитриевич. — Его убили сегодня ночью. В постели.
Горничная, видимо, подслушивала за дверью, потому что вбежала тут же. Вдвоем еле подняли Стрекалову и перетащили на диван. Она не подавала признаков жизни. С этим обмороком, беззвучным и бездонным, прежняя жизнь в ней кончилась, теперь должна была народиться и окрепнуть новая.
На вопрос, где хозяин, горничная ответила, что барин вчера и позавчера ночевал в Царском Селе, у него там дела по службе. Она, как клуша, с причитаниями металась вокруг бездыханно распростертой барыни, держа в одной руке стакан с водой, в другой — салфетку, и не решалась употребить в дело эти предметы. Иван Дмитриевич велел потереть виски и покурить под носом ароматной свечкой, если есть.
Якобы в поисках этой свечки он открыл дверцу буфета, увидел грошовые фаянсовые чашки, толстые тарелки с щербатыми краями и пришпиленную к стенке бумажку с заговором от тараканов. Среди разнокалиберных, как приютские сироты, рюмок возвышалась ополовиненная бутылка мадеры с торчащим из нее прутиком — зарубка на нем отмечала уровень вина, чтобы прислуга не пользовалась. Такой же прутик воткнут был и в банку с вареньем. На нем Иван Дмитриевич заметил пять или шесть зарубок. Видимо, после редких валтасаровых пиршеств, когда супруги накладывали себе по целой розетке вишневого или крыжовенного, хозяин брал ножик и отмечал на мерке, сколько еще осталось. Дверцы буфета скрипели, как двери у того ростовщика, дабы и ночью слышно было, если горничная захочет украсть спрятанные там сокровища.
Иван Дмитриевич закрыл буфет и еще раз оглядел комнату: дешевые бумажные обои со следами кошачьих когтей, ветхий диван в клопиных пятнах, засаленное кресло времен Крымской войны, самодельный пуфик. Обстановочка рублей на пятьсот годового жалованья. И, конечно, кенар у окошка. Платок с клетки откинут, поет птаха, томит душу вечной тоской по иной жизни.
С кухни волнами наплывал отвратительный запах жаренного на жиру лука. Горничная, разумеется, еще и кухарила.
Возобновлять разговор не имело смысла, однако Иван Дмитриевич счел возможным покинуть квартиру лишь после того, как Стрекалова вновь открыла глаза. Она молча смотрела в одну точку на давно не беленном потолке — туда, где трещины на штукатурке змеились, как плюмаж кирасирского шлема.
«Князь раньше служил в кирасирах», — вспомнил Иван Дмитриевич.
Выйдя на улицу, он кликнул извозчика и поехал на Фонтанку, к Шувалову. Давно пора было доложить о ходе расследования. Шувалов приказал, ничего не поделаешь. Но о чем докладывать? Что эта женщина любила князя и обморок настоящий? Что кенар в клетке поет о любви?
Извозчик, узнав в седоке начальника сыскной полиции, спросил:
— Говорят, всем офицерам велено из отпусков по своим полкам ехать. Война будет… Верно, нет?
— Еще что говорят? — поинтересовался Иван Дмитриевич.
— Разное болтают. Будто турецкому посланнику в дом живую свинью запустили. По ихнему басурманскому закону, этой обиды хуже нет. Монах какой-то, рассказывают, в мешке принес ее и пустил через окно. И государь его султану не выдал, приказал спрятать в надежном месте.
Смешно было, но смеяться не хотелось. Еще утром все эти дикие слухи текли сами по себе, а теперь они словно бы сливались в одном русле с подозрениями Певцова.
Солдаты с ружьями охраняют австрийское посольство, где на всех окнах опущены траурные шторы. Шувалов каждый час шлет курьеров в Зимний дворец, они сломя голову мчатся по улицам, пугая народ, но газеты молчат, и слухи текут, густеют. Казалось, некий многоголовый, как гидра, чудовищный разум клубится под крышами, сочится из окон, подобно туману окутывает город, и в мерзком его шевелении видится истина, которую нельзя не заметить, невозможно не принять в расчет.
Начинало смеркаться. Фонари, зажженные при полном свете дня, горели уже через два на третий, но на Фонтанке, в кабинете шефа жандармов желтели все три окна.
Шувалов сидел за столом, сочиняя очередной доклад в Зимний дворец. Когда бы государь читал их с тем же напряжением, с каким они писались, эти доклады должны были стать для него изощреннейшей пыткой. Так китайцы капают преступнику воду на выбритое темя: человек сходит с ума от ожидания следующей капли.
— Это двенадцатый, — сказал Шувалов, вручая дежурному офицеру свой опус. — И конца не видать.
— А нельзя ли ежечасные доклады заменить ежедневными? — спросил Иван Дмитриевич.
— Ни в коем разе. Распорядок должен висеть над нами, как дамоклов меч. Без распорядка в России не может быть и порядка. А порядок — основа справедливости.
В кабинете у Шувалова имелось трое часов — настенные, настольные и напольные. Все они показывали разное время.
— Эти доклады, — наставительно произнес Шувалов, — не напрасная трата времени, как вы считаете. Наедине с чистым листом бумаги я глубже вникаю в суть дела. Я убежден: убийство было тщательно подготовлено, Певцов прав. Нужно найти в себе мужество признать, что князь пал жертвой чьей-то хитроумной интриги.
Иван Дмитриевич помалкивал, не возражал, хотя опыт подсказывал ему, что в обычной жизни убийство — это чаще всего случайность. Замысел рождается мгновенно и тут же приводится в исполнение.
Выслушав рассказ о сонетке в княжеской спальне и о визите на Кирочную, Шувалов начал сердиться:
— Любовь, ревность, оскорбленное самолюбие, все эти мелкие житейские страстишки, с которыми вы, полицейские, привыкли иметь дело, здесь не в состоянии ничего объяснить. Мы расследуем преступление государственной важности. Обретите же, наконец, соответствующий масштаб мысли!
— Я только хочу сказать, что князя убил человек, прежде бывавший у него в спальне, — оправдался Иван Дмитриевич.
— Допускаю. Но что вы прицепились к этой Стрекаловой? Не сама же она связала своего любовника по рукам и ногам и задушила подушками? И, главное, зачем?
— А муж? — напомнил Иван Дмитриевич.
Шувалов схватился за голову:
— Что за испанские страсти бушуют в вашем воображении! Мы не в Севилье!
— Недавно я читал статью в медицинском журнале, — сказал Иван Дмитриевич. — Автор доказывает, что в Петербурге девочки созревают раньше, чем в Берлине и Лондоне. Примерно в одном возрасте с итальянками.
— Это вы к чему?
— К вопросу о темпераменте русского человека.
— Вы думаете, мне не хочется верить, что князя придушил рогоносец-муж, ревнивая любовница или его же собственный лакей, польстившийся на серебряную мыльницу? Очень хочется. Но не могу я в это поверить, поймите! Так запросто не убивают иностранных дипломатов. Тем более в России. Я лично подозреваю польских заговорщиков. Ведь на графа Хотека тоже совершено покушение.