Ольга Кучкина
Свободная любовь
Несколько слов от автора
Свободная любовь – на первый взгляд, вещь довольно сомнительная. В обиходе за этими словами скрывается внебрачная, а то и продажная любовь. Ею занимались жрицы любви, чью профессию именовали второй древнейшей. Потеряв флер загадочности и даже величия, она дожила до наших дней в виде банальной торговли телом.
Не о ней речь.
Свободная любовь – личный и общественный идеал. Когда никакие узкие правила, никакие низкие зависимости не могут противостоять необоримому чувству, какое мужчина питает к женщине, человек – к человеку. Это чувство диктует строй мыслей, строй быта и бытия, главное условие которого – внутренняя свобода.
Конфуций беспримерно раздвигает границы понятия свободной любви: «Любовь – это то, чем живет небо, его закон. Стремление к достижению любви – это то, чем живут люди. Тот, кто обладает любовью, является таким, который без усилий ходит по истине и без напряжения мысли понимает истину, закон неба, – это тот мудрый человек, который естественно и легко ходит по пути праведности. Тот, кто достигает любви, избирает только добро и всеми силами держит его».
Конфуций еще говорит о том, что когда человек достигает любви, она «делается ему ясной. Сделавшись же ему ясной, она становится для него совершенно открытой. Будучи же открытой, она становится блестящей. Будучи же блестящей, она заражает других. Когда же другие заражаются ею, то они совершенно меняются. Измененные же ею, они делаются другими».
Мария Симонова
Сожженные письма
«Здравствуй, Машка, здравствуй, дочка! Получил твои листочки, получил тире и точки и косые буковки, похожие на пуговки…»
Маша – Мария Кирилловна Симонова, тоненькая обаятельная женщина. Это ей адресовано письмо отца, знаменитого поэта Константина Симонова. Ее мать – знаменитая актриса Валентина Серова.
Дочь двух легенд, Маша Симонова сегодня меж двух огней. Она понимает, что отношения Серовой и Симонова, ставшие известными благодаря потрясающему поэтическому циклу «С тобой и без тебя», невозможному для сталинских времен откровению, уже никогда не будут личным делом только этих двоих. И ее больно бьет неделикатность журналистов, когда они грубо лезут в самый трагический роман века. «Их, интерпретаторов, создателей лживых легенд, никто не может одернуть – заступников просто уже нет в живых», – написала она в письме ко мне.
Заступники, по счастью, есть.
Она сама, Маша, такая заступница.
– Среди мифов и слухов о Валентине Серовой – ее таинственная смерть…
– Я вам расскажу. Когда мама умерла… Я уже вышла замуж и жила с мужем отдельно. Мама лежала сутки в запертой квартире, пока не появилась ее приятельница, тетя Лиля, у которой был второй ключ, и не открыла дверь: мама лежала на кухне, у нее было разбитое лицо, на полу валялась чашка, думали даже, что это убийство. Я когда пришла, не узнала квартиры: ни мебели, ни посуды, ни картин, ни Фалька, ни Петрова-Водкина, голые стены. Что-то было продано, что-то утащено. Пустой дом. Я до сих пор помню этот запах пыльных книг, вина, папирос, театрального грима… Следователь спросил меня: «А где архив?» Я говорю: «Какой архив?» Он говорит: «Ну какие-то бумаги?» Я говорю: «Ничего нет». Я не могла и не хотела сказать ему. Потом я взяла четыре пакета с бумагами, они у нее в таких крафтовских пакетах хранились, и унесла.
– Трудно было сесть разбирать?
– Трудно. Очень. Я долго не могла взяться. Но потом я все прочла. Я ходила все время как сомнамбула. Под впечатлением от прочитанных писем: его – ей.
– Маша, а мама давала вам читать эти письма?
– Нет. Но она говорила: если со мной что-то случится, они там. Ей важно было, чтоб они сохранились. А потом приехал папин секретарь Марк Келлерман. «Маша, папа просит, чтоб все эти бумаги ты отдала ему». Я говорю: «Папа просит? А сам он не может попросить?» Он уже лежал в больнице, и я пришла к нему в больницу. Я попыталась посопротивляться. Но это было невозможно. И тогда я села снимать ксерокопии. То есть какие ксерокопии – просто стала переписывать письма, муж помогал…
– Вы боялись, что Константин Михайлович уничтожит их?
– Да. Так и произошло. Когда я приехала в следующий раз, я его не узнала. У него как будто постарело лицо, опустились плечи. Он сказал: «Я говорил тебе, что уничтожу письма. Я уничтожу их». И в глазах такое страдание! Я поняла, что он снова переживает прошедшее. «Прости меня, девочка, – сказал он, – но то, что было у меня с твоей матерью, было самым большим счастьем в моей жизни… и самым большим горем». Его можно понять…
Входивший в моду поэт Константин Симонов увидел восходящую звезду советского кинематографа Валентину Серову, необыкновенную, нежную, дерзкую, капризную, когда погиб ее муж, блестящий летчик, Герой Советского Союза, участник боев в Испании, Анатолий Серов. Симонов влюбился сразу. Серова – нет. Он добивался ее любви. Он убеждал, что она его полюбит. Что он заслужит эту любовь. Кажется, так и случилось.
Одно из писем Симонова к Серовой, сохраненных дочерью: «Я счастлив что исполняется сейчас когда ты меня любишь (как хорошо писать и выговаривать это слово, которого я так долго и упрямо ждал) то о чем я тебе самонадеянно и тоже упрямо говорил давно кажется сто лет назад, когда был Центральный телеграф и несостоявшееся Арагви и когда ты меня не любила и может быть правильно делала – потому что без этого не было бы может быть той трудной, отчаянной, горькой и счастливой нашей жизни этих пяти лет».
Февраль 46-го, Токио. Почти без запятых. Он всегда писал без запятых, словно не желая тратить время на пустяки, устремляясь только вперед.
За счастьем последовало горе.
Валентина Серова, уже будучи женой Симонова, полюбила еще одного блестящего человека, будущего маршала Константина Рокоссовского. А будущий маршал полюбил ее. Они не нашли в себе сил поменять судьбу и соединить свои жизни. Серова сломалась. Видимо, в алкоголе искала утешения.
– Вы, конечно, не успели переписать все письма…
– Нет, я переписала штук двадцать. Всего было, может, сто пятьдесят – двести листов. Там еще были рисунки, открытки, записочки мне. Мама все хранила. Я пыталась переписать самые сильные письма. Но я вам расскажу, что было с ними дальше. Володя Медведев, очень хороший художник, иллюстратор, когда была задумана книга из серии «Самые мои стихи», хотел сделать так: поэт и его муза. Потом это трансформировалось, решили: поэт и все его окружение. Но сначала, когда Володя просил меня помочь, я дала ему прочесть письма: не для публикации, а просто чтоб он имел возможность почувствовать, что была для моего отца моя мама. А тут подоспело 80-летие отца, и Егор Яковлев попросил что-нибудь написать для его газеты. Я говорю: давайте я напишу о матери отца, моей бабушке, княжне Оболенской-Шаховской, из Института благородных девиц. И написала, объяснив, как Кирилл стал Константином.
– А как он стал?
– Он маленьким случайно чиркнул бритвой по языку, после чего не смог произносить твердо «р» и «л», отсюда знаменитая симоновская картавость. И отсюда же перемена имени. А дальше мне звонит Володя Медведев и говорит: «Ты не возражаешь, если Егор возьмет несколько записочек твоего отца к тебе, чтобы поставить рядом с твоей заметкой?» Ну конечно, я не возражала. А потом последовал еще один звонок, когда изменить что-либо было поздно. Володя сказал: «Ты уже уехала в ЦДЛ на празднование юбилея, а Егор заставил меня отдать ему письма и сказал, что все берет на себя…». Я обомлела. На следующий день я прихожу на работу в Фонд гласности, Алеша Симонов, мой брат, на меня не смотрит. Я говорю: «Алеш, ты что?» А он говорит: «А ты что? Ты „Общую газету“ не читала, ты же обещала не публиковать!» И показывает мне шесть напечатанных писем. Он месяц со мной не разговаривал. И я его понимаю. Я бы тоже со мной не разговаривала. Но в глубине души я себя утешала тем, что, может быть, мама была бы довольна. Не самой публикацией. А тем, что теперь понятно: она была ему другом. Даже не то что любовницей – а другом. Она этим очень дорожила. Он обсуждал с ней все. Она не правила ему строчки стихов, но всегда что-то замечала, а он говорил: «Поставь там галку». И смотрел потом, и поправлял. Мама знала все его стихи наизусть. Может быть, я преступила его волю, но я так сделала. Потому что для меня важнее всего как для дочери не то, какой он был писатель и поэт, а то, какой он на самом деле был человек.