Литмир - Электронная Библиотека

Вскоре за счет достаточного числа свободных мест в салоне они пересели таким образом, чтобы в их кругу оказался и Рачихин, и его сосед-мексиканец. В полете много не пили, ограничившись разносимыми стюардессой бокалами с шампанским – правда, в количестве неограниченном. Зато условились, что в ближайшие дни приедет к ним Рачихин погостить в Олимпийскую деревню – до того, как команда, отыграв положенное число встреч, перелетит на Кубу, чтобы продолжить свои выступления уже там.

* * *

В Мексико-сити Бондарчук в первый же день прилета, не дав Рачихину и пару часов, чтобы привести себя в порядок, – только душ и смена дорожной одежды – потащил его на студию знакомить с иностранными участниками съемочной группы.

– До начала работы 5 дней, отдохнуть успеешь, а сегодня – первая общая встреча, – объяснял он, пока казавшийся Володьке огромным, как корабль, „Шевроле” вез их по нескончаемым улицам города. Смертельно уставший в перелете Рачихин рассеянно слушал его наставления, что-то отвечая на вопросы, связанные со студийными делами, и иногда, поверх приспущенного бокового стекла, пытался рассмотреть проносившиеся мимо фасады зданий, витрины магазинов, почти сплошь занимавшие первые их этажи, уличную толпу, пестрящую яркими красками легкой одежды.

В этот вечер Рачихин познакомился с Франко Неро, приглашенным на роль Джона Рида – в фильме должна была также играть его бывшая жена Ванесса Редгрейв, но что-то не состоялось, и предназначавшаяся ей роль была отдана другой, тоже западной актрисе.

Следующие дни обещали быть свободными, и первый из них Рачихин употребил на закупку гостинцев, которые мексиканец-аспирант обещал передать Жене в Москве – туда он возвращался через пару месяцев. Денег у Рачихина оказалось неожиданно много – по приезде ему выдали десятидневное жалованье, из расчета 500 песо, т. е. около 20 долларов, в сутки.

Кто-то из группы, сносно владевший испанским и знавший местные магазины, провез его по ним, и к вечеру один из московских чемоданов Рачихина был плотно утрамбован – в первую очередь, превосходной детской одеждой и обувью, а также предназначенными для Жени кожаной и вельветовой куртками, джинсовым костюмом, сумочкой из настоящей крокодиловой кожи, солнечными очками и прочим, нелишним для привыкшей уже хорошо одеваться столичной жительницы, товаром.

Много позже Рачихин выяснил, что мексиканец так и не доставил эти подарки его семье – то ли побоялся навестить их после побега Рачихина, а, скорее всего, счел, что никому до этого чемодана нет теперь дела, и не лучше ли сбыть его содержимое через секретаршу декана ее друзьям, охочим до товара с зарубежными этикетками и наклейками.

* * *

Когда до начала съемок оставалось три дня, Володька, прихватив с собою трех мексиканских девчонок, с которыми он успел познакомиться на студии и которые взялись быть его добровольными гидами, нагрянул к ребятам в Олимпийскую деревню. Нагрянул вполне вовремя и кстати – банкет по поводу первого места, выигранного командой в панамериканских играх, был в самом разгаре. До следующих игр оставалась неделя, а потому спортсмены, расслабившись, пили.

Пили много, во главе со своим тренером и его помощниками, – за новые победы, за дружбу, за Москву, за Рачихина и доставленных в деревню девчонок. Володька помнил потом, как, предавшись общим с Осиповым воспоминаниям, начал вдруг поругивать по каким-то поводам советские порядки и как гэбешный „сморчок” ставший вдруг трезвым и внимательным, трепал его дружески по плечу, подливал „Столичную” в его рюмку и повторял:

– Хорошо, Володечка, говоришь, оч-ч-чень интересно говоришь, давай отдельно встретимся, потолкуем наедине!..

На что Осипов, услышавший его напряженный шепот, кричал – так, чтобы всем сидящим рядом было слышно:

– Да заткнись ты, отцепись от человека, брось дурака валять – наш он, свой! – и на всякий случай оттаскивал Рачихина от „сморчка” в другой угол зала.

В одну из таких минут Володька, сам от себя такого не ожидая, вдруг стал объяснять Осипову, что останется он в этой поездке и в Советский Союз не вернется, скорее всего, будет жить в Сан-Франциско, куда он готовился переехать всю свою сознательную жизнь. Осипов плакал, прощально прижимая Володьку к своей груди, как бы понимая непреклонность его решения, но вслух не переставал говорить – не дури, я за пятнадцать лет весь мир объездил, лучше России нет для нас места, только там можно жить русскому человеку… Отснимешь фильм, вернешься – все для тебя будет, купаться будем в лучших бассейнах, париться в лучших саунах…

Володька тоже плакал, наполняя вновь и вновь свою и Осиповскую рюмки и приговаривая – нет, не вернусь…

Сквозь вязкий дурман алкоголя он точно понимал, что каждого произнесенного им слова, прими их несведущие люди всерьез, вполне достаточно, чтобы посадить его тут же, забрав прямо с банкета, в самолет и отправить назад, в Москву (о том, что было бы потом, по возвращении, и задумываться не хотелось). И каким бы близким и заслуживающим доверия ни стал казаться ему в той поездке Осипов, что стоило тому предположить, что Рачихин попросту провоцирует его…

А Осипов на следующее утро как бы начисто забыл о пьяных Володькиных откровениях – во всяком случае, последовавшие за той ночью полтора месяца съемок не дали повода Рачихину предположить, что кто-то следит за ним более пристально, чем за другими советскими членами группы. И Володька, успокоившись, и сам перестал вспоминать о своем разговоре с Осиповым, положившись, то ли на его порядочность, то ли на количество выпитого ими, возможно, заглушившее все происходившее на банкете в сознании его участников. То ли на какую-то особую его, Осипова, осведомленность в Володькиной судьбе…

Начались съемки. Работали по четырнадцать часов в день – столько, сколько позволяло солнце, в свете которого снимались массовые сцены. Советская группа включала 22 человека, в массовке же не было ни одного, понимавшего по-русски, и Рачихин, облачившись в солдатскую форму, бежал впереди статистов, изображавших наступающие батальоны, показывая им направление, на которое были нацелены объективы камер.

– Здесь падаем, здесь ползем, теперь поднялись – все за мной! – кричал он массовке, и статисты-мексиканцы, послушно понимая язык жестов, устремлялись за истекавшим потом Рачихиным.

– Молодец! – хвалил его Бондарчук, а на сороковой день съемок, когда предстояло работать с самой значительной батальной сценой, оставив его рядом с собой, на мостках, откуда наблюдалось все поле с развертывавшимися на нем событиями, к обычной похвале добавил:

– Учись, скоро будешь снимать сам.

Перед началом съемок Рачихин сунул второму оператору в руки свой „Зенит”.

– Сними пару кадров на память, нас с Бондарчуком, остальных…

– Ты чего, – удивился Бондарчук, – погибаем, что ли?

– Да так, перед баталией, пусть останется память.

Эту пленку Рачихин потом передал мексиканцу-аспиранту вместе с чемоданом, чтобы отдал ее Жене – так она и затерялась.

Потом отработали еще несколько сцен, простых, не актерских – где-то проезжает телега, где-то скачут кавалеристы. Съемки подходили к концу. Как-то в один из завершающих дней Рачихин заглянул рано утром в комнату еще не проснувшегося директора картины.

– Сегодня день свободный, хочу мотануть в Мексико-сити: пора готовить подарки семье.

– Езжай, остановишься в „Хилтоне”, там номера пока за нами, в случае чего – заночуешь. Не прозевай завтрашние съемки – начинаем не позже 11 утра.

Когда Рачихин вышел из гостиницы, на плече его болталась красная брезентовая сумка, в которой уместился двухтомничек Пушкина, трусы-носки и фотоаппарат. Во внутреннем кармане спортивной куртки топорщился необтрепанными и потому жесткими еще уголками новенький паспорт гражданина СССР – его специальное издание, выдаваемое командируемым за рубеж.

На тротуаре, у самого входа в гостиницу, он увидел Левана Шенгелая, художника фильма. Выглядел тот утомленным – может, сказывалось напряжение жесткого графика съемочных дней, может, прожитые им 65 лет. Хотя, похоже было, спать он с вечера вообще не ложился.

12
{"b":"213075","o":1}