31 октября 1918 г.
Был почти вечер, – должно быть, я проспала весь день. Медленное, мягкое пробуждение; далекий колокольный звон, казалось, вынимает меня из паутины. Я чувствовала, как солнечный свет и тени от уличных деревьев попеременно касаются век, и на мгновение ощутила себя девчонкой в загородном доме родительских друзей, где мы с Феликсом когда-то купались в реке, а потом притворялись, что спим на берегу. Отец относил нас – одного, потом другого – в машину, шепча матери: «Разве это не прекрасно – быть ребенком?» Я сделала несколько глубоких вздохов, вспоминая лето и Феликса, прежде чем набралась сил и открыла глаза.
Я долго лежала, пытаясь понять, что я вижу. Солнечный свет и тень. Полосатый атла́с и кружева. Кусок ткани, пятнистый от солнца и листьев, висит надо мной и слегка колышется на ветерке из открытого окна. Звук парового свистка, топот копыт. Полосатый атлас и кружева – все это было очень красиво, все это медленно, волнами, двигалось надо мной, и так же, волнами, двигался мой разум, пока я просыпалась на кровати с балдахином. Я опустила взгляд и посмотрела на остальную часть комнаты, которую освещал тот же свет, преломленный в воде. Дыхание мое участилось: вокруг кровати, на которой я лежала, не было ни фотографий, ни штор. А комната, которую я видела, не была моей комнатой.
Это было то, о чем предупреждал доктор Черлетти: дезориентация.
Я ведь знала, что это моя комната: форма и размеры – те же, окно и дверь – на своих местах. Но вместо белых стен передо мной были бледно-лиловые узорные обои с шариками и цветами чертополоха. На стенах – картины в позолоченных рамах и закопченные пластины газовых рожков. Столик с японским натюрмортом: фарфоровые палочки для еды и расписной веер. По сторонам от окна висели длинные, тяжелые зеленые шторы, плиссированные и с кисточками, а прямо передо мной в большом овальном зеркале, установленном наклонно, отражался полосатый балдахин над кроватью. Очарованная и заинтригованная последствиями сеанса, почти зная, что именно сейчас обнаружится, я стала подниматься, наблюдая за тем, как вырисовываются мои собственные очертания…
Вот это да! Что еще можно сказать, если видишь себя обновленным? Я была поражена: длинные рыжие волосы волнами ниспадали на тонкую желтую ночную рубашку, отделанную бесполезными ленточками, – такой рубашки у меня никогда не было. Я трогала свое лицо, думая: что это за трюк? Как эта женщина может быть мною?
Рассмеявшись, я запустила пальцы в свои длинные волосы. Доктор Черлетти сказал, что это быстро пройдет: надо наслаждаться своим новым обликом, пока он не исчез. Скоро я опять сделаюсь маленькой, короткостриженой Гретой Уэллс, в брюках и пиджаке, опять стану бродить из комнаты в комнату. А пока побуду этим прекрасным созданием – творением моего врача.
В дверь постучали.
– Грета?
Я испытала облегчение: хоть что-то знакомое. Это был голос Рут. Я еще раз посмотрела на женщину в зеркале, потом поднялась с кровати и увидела, что желтая рубашка спустилась до самых ступней. До чего сложная галлюцинация!
– Ты проспала весь день, – сказала Рут, открывая дверь и входя. – Глупая девчонка.
Я снова рассмеялась. Моя «дезориентация», оказывается, касалась и Рут: на ней была невозможная черная накидка с бусинами на груди и тугой тюрбан с большим дрожащим пером, тоже черным. Я вздохнула, вспомнив, что сегодня Хеллоуин. Конечно, Рут надела маскарадный костюм. И я тоже: просто после процедуры из моей памяти выпала бо`льшая часть дня. Что до комнаты, парового свистка и лошадей – все это скоро встанет на место.
– Нужно купить еще выпивки до начала вечеринки, а времени осталось мало, – сказала она. – Собирайся, пойдем.
Я ничего не ответила. Тихий голос в голове предупреждал: Осторожно, это не ты, но я отмахнулась от него. Я улыбнулась, глядя на мелкие белые кудряшки, торчавшие из-под эксцентричного тюрбана Рут.
– Нам нужно вернуться до его прихода, он потерял свой ключ, – сообщила она и осмотрела меня с головы до ног. – Ты еще не одета. Давай-ка напялим на тебя твой костюм. – Рут побрела по спальне, непрерывно болтая и спотыкаясь о мои вещи, разбросанные по полу. Наконец она добралась до позолоченного зеркального шкафа таких размеров, что в нем можно было прятать тайных любовников, и распахнула его с криком восторга: – Ага!
Она вручила мне белую блузку и широкую юбку в сборку. Я медленно надела их на себя и уселась не шевелясь, пока Рут быстро причесывала меня. На комоде лежало нераспечатанное письмо. Что-то заставило меня взять его и положить в карман. Осторожно.
– Ну вот и все. Моя маленькая Гретель!
Я стояла у зеркала, глядя на сказочную девушку: широкая юбка в сборку, две длинные косы, украшенные зелеными лентами. Это не ты.
– Взгляни на меня, дорогая, – сказала Рут, возясь с каким-то устройством у себя на поясе, благодаря которому ее костюм светился: юбка была усеяна леденцами-посохами, освещенными ярким электрическим светом. – Я твоя ведьма! Теперь давай откормим тебя! Готова?
Я знала, что шаг за пределы комнаты заведет меня еще дальше. Поэтому я, как Алиса перед зеркалом, еще раз взглянула на свое отражение и сказала:
– Готова.
Сколько я себя помню, между башней Джефферсон-Маркет и окончанием Патчин-плейс, где мы с Феликсом часто катались на железных воротах, был лишь пустой огороженный сад. Теперь на этом месте вдруг возникло огромное кирпичное здание, освещенное заходящим солнцем. В одном из зарешеченных окон я увидела что-то вроде скрученной простыни. Вскоре стало ясно, что это рука женщины, белая, как лебединое перо: пока я на нее смотрела, она ни разу не шевельнулась. Я стояла как завороженная, улыбаясь при мысли об удивительном сне, в который меня занесло.
– В чем дело, дорогая?
Я засмеялась и показала пальцем в ту сторону:
– Посмотри! Что это?
Рут сжала мою руку:
– Тюрьма. А теперь пошли.
– Тюрьма? Ты тоже ее видишь? – спросила я, но она меня не расслышала в шуме праздничной толпы на Десятой улице. Что-то начало складываться у меня в голове. Изменился мой город, изменилась моя комната. Эти длинные волосы, эта длинная ночная рубашка… – Рут, я думала, ты не будешь устраивать вечеринку.
– О чем ты говоришь? – удивилась она, таща меня по улице. – Я всегда ее устраиваю.
– Но ты сказала…
– Он прикончил бы меня, если бы я не стала этого делать! Осторожней, дорогая, ты плохо держишься на ногах.
– Это не я, – сказала я с улыбкой, и Рут, кажется, удовольствовалась таким ответом.
Мы вышли из ворот Патчин-плейс. Я очень осторожно вытащила из кармана конверт и увидела надпись: «Грета Михельсон. Патчин-плейс». Я никогда не носила фамилию Михельсон. А штемпель заставил меня застыть посреди движущейся толпы.
Я рассмеялась. Случившееся ошеломило меня. Ты этого пожелала. Штемпель объяснял все:
Говорят, существует множество миров и все они плотно, словно клетки сердца, упакованы вокруг нашего собственного мира. В каждом – своя логика, своя физика, свои луна и звезды. Мы не можем туда перенестись, и в большинстве из этих миров мы бы не выжили. Но некоторые из них, насколько я понимаю, почти совпадают с нашим – как те сказочные миры, рассказами о которых тетки распаляли наше воображение. Загадывая желание, вы создаете другой мир, где ваше желание сбывается, но можете никогда не увидеть этого мира. В этих мирах есть дорогие вам места и люди. Возможно, в одном из них все правильное неправильно и жизнь устроена так, как вам хочется. А если вы нашли дверь? Если у вас есть ключ? Ведь все знают, что с каждым из нас однажды случается невозможное.
Иной мир.
Зачарованная, я наблюдала за своей жизнью образца 1918 года. Улочка Патчин-плейс была такой же, как и в 1985 году, за исключением тюрьмы рядом с башней. Здание Северного диспансера в конце Уэйверли-плейс выглядело как обычно (кусочек кирпичного торта). Правда, на Седьмой авеню повсюду громоздились кучи щебня от какой-то лихорадочной стройки: женщины в высоких застегнутых ботинках, одетые как цыганские или пиратские королевы, деликатно обходили их. У многих нижнюю часть лица скрывала марлевая повязка. Под ногами валялись древние булыжники. В небе висел серебристый рыболовный крючок луны. В промежутке между ними клубилась шумная толпа незнакомцев, перекликавшихся друг с другом из окон, экипажей, дверных проемов и с балконов. Изменилась всего лишь одна мелочь – действительно, мелочь.