Интересно, какой вышел бы из меня ученик. Мне не довелось испытать этого удовольствия. До тринадцати лет я, к своему позору перед сверстниками, только и делал, что нянчил бесчисленных своих младших сестер и братьев и из всех букв знал только «буки», да и то потому, что с этой буквы начиналось грязное слово, постоянно находившееся в нашем обращении. Будучи совершенно неграмотными мальчишками, мы быстро запомнили и научились от старых, матерых хулиганов писать нехорошие, похабные слова. «Буки» была наша любимая буква, ее мы с особенным удовольствием выводили при помощи грязи и пальца на окнах и дверях домов, ютивших фабричных девушек. Тринадцати лет я попал в типографию. Там меня тоже не столько учили читать, сколько отличать петит от цицеро, ренату от медиовали. Теперь я хорошо умею и читать и писать, но вот учиться мне не пришлось. И мне любопытно, какой из меня вышел бы ученик.
Валентина хорошо считает, но ей не дается русский язык. Ошибок, делаемых ею, нарочно не придумаешь. А ведь еще годик, и она кончит школу.
Позавчера просыпаюсь в первом часу. Смотрю: сидит Валентина с осоловевшими глазами и уныло и как нельзя медленнее пишет.
— Девчонка! — кричу я. — Чего ты там пыхтишь?
— Не мешай, — огрызнулась она и снова зацарапала карандашом по бумаге.
Если верить романам, девчонки по ночам пишут любовные письма. Мне не хочется верить романам. Но если они правы — это надо проверить — дочь следует отлупить.
Я выполз из-под теплого уютного одеяла, с неудовольствием встал на холодный, шершавый пол, подтянул подштанники и подошел к Валентине.
Отсвет зеленого абажура делал бумагу и лицо девчонки особенно бледными, но и без отсвета было заметно, что лицо не розовее бумаги.
Я оперся на худенькое плечико и заглянул в тетрадь. Романы врали. Двенадцатилетняя девочка занималась тем, чем следовало ей заниматься, она писала школьное сочинение.
Неуклюжим детским почерком вверху страницы было выведено "Крепостное право по рассказу «Муму».
— Что это за «Муму»? — спросил я дочь.
— Папа, не мешай, — сонным голосом отозвалась Валентина. — «Муму» — рассказ Тургенева. Я спешу. Сочинение надо сдать послезавтра.
— Тургенева? — вспомнил я. — Как же, я этого писателя знаю. Ну, конечно, знаю. Он написал «Записки охотника», и потом я читал его же роман… Подожди, дай бог памяти, да, да… «Дым»! Но «Муму»…
— Пожалуйста, не мешай, — повторила она. — У меня и так ничего не выходит.
Она была права. Несколько неровных, путаных строчек метались в беспорядке, наскакивали друг на друга, и каждая нижняя явно хотела столкнуть стоявшую выше себя. Достаточно было мельком взглянуть на тетрадку, чтобы с уверенностью судить о неспособности Валентины к сочинительству, — девчонка пошла в меня.
Возможно, это нехорошо, но я предложил ей помощь.
— Когда тебе нужно сдавать сочинение? — спросил я.
— Послезавтра, — с досадой отозвалась Валентина, упрямо царапая бумагу огрызком карандаша.
Я не знал, как начать речь с предложением своих услуг, но девчонка помогла сама.
— У всех подруг грамотные родители: той мать поможет, другой отец, — пожаловалась она, — и они успевают. А я — одна.
— Совестно тебе жаловаться, — успокоил я дочь. — А я на что? Завтра же напишу тебе сочинение.
Откровенно говоря, мне было любопытно узнать, могу ли я написать сочинение. Ну, и, пожалуй, следовало помочь Валентине.
— А ты сможешь? — недоверчиво спросила она.
— Еще бы, — уверенно успокоил я ее. — Сочинение я напишу хорошо.
* * *
Кончив работу, я побежал в библиотеку.
Не успел грязноватый Морозов подойти к прилавку, миловидная костлявенькая барышенька деловито оперлась локтями на прилавок и начала бубнить приветствие:
— Отлично! Вы, я вижу, гражданин, занимаетесь физическим трудом. Дайте ваш профсоюзный билет… Отлично! Вы, я вижу, наборщик. Отлично! Могу рекомендовать произведение о возрождающемся строительстве — «Цемент» Гладкова… Отлично! Произведение американского социалистического писателя Синклера о братоубийственной империалистической войне — «Джимми Хиггинс», о положении рабочего класса в Чикаго — «Джунгли»; кроме того, имеется сборник «Вагранка», повесть пролетарского писателя Ляшко «Доменная печь»… Отлично! Я вам сейчас подберу производственную повесть пролетарского писателя.
Без передыха пробубнила она зазубренную речь, повернулась и ринулась к книжным полкам.
— Тпру! — остановил я библиотекаршу. — Постойте, барышня, мне не нужно никаких пролетарских писателей.
Она моментально повернулась и — так и есть, пожалуй, она хуже моей старухи, — забубнила опять:
— Отлично! Прошу вас не тпрукать. Такие манеры оставьте для своего клуба, — здесь культурное учреждение. С семнадцатого года никаких барышень в нашей стране нет, никакого легкого чтения вы у нас не найдете.
Вдруг она остановилась, глубоко вздохнула и прямо в лицо мне произнесла:
— А?
Тогда я раздельно и внятно отчеканил:
— Дорогая гражданка, будьте добры, дайте мне рассказ писателя Тургенева «Муму».
Она широко открыла глаза и обрадовалась, снова найдя предлог для заученных выражений.
Переходя от полки к полке — она ходила долго, должно быть, нынче на Тургенева спрос невелик, — она не переставая обращалась к кому-то — ко мне, что ли? — со своей паскудненькой речью:
— Отлично! Тяга к классикам — явление, объясняемое рядом убедительных причин… Отлично! Однако почему именно Тургенев, а не Аксаков, Гоголь, Гончаров, Григорович, Достоевский и, наконец, почему не Толстой?
Ни библиотека, ни барышня мне не понравились. Получив книгу, я с удовольствием вышел на свежий воздух.
Пообедав, я вытащил на двор табуретку, поставил ее у окна и уселся читать Тургенева.
Тургенев — классик! Что значит классик? Или это значит — классно писал? Да, Иван Сергеевич Тургенев классно писал. Мне особенно нравится его простая, ясная речь. А слова! Как они ладно пригнаны друг к другу, построены красиво и убедительно. Так писать нынешние не умеют.
«Капитон до самой поздней ночи просидел в заведении с каким-то приятелем мрачного вида и подробно ему рассказал, как он в Питере проживал у одного барина, который всем бы взял, да за порядками был наблюдателен и притом одной ошибкой маленечко произволялся: хмелем гораздо забирал, а что до женского пола, просто во все качества доходил… Мрачный товарищ только поддакивал, но когда Капитон объявил наконец, что он по одному случаю должен завтра же руки на себя наложить, мрачный товарищ заметил, что пора спать. И они разошлись грубо и молча».
«Они разошлись грубо и молча»… Этим сказано все. Хватит! Жаловался слабый человек, жаловался, а как дошло дело до смерти, товарищ заметил, что пора спать. Верно! Каждому бы человеку это знать: захотелось руки на себя наложить — пора спать.
И не так ли рабочий человек горе свое срывает:
«В самый день свадьбы Герасим не изменил своего поведения ни в чем; только с реки он приехал без воды: он как-то на дороге разбил бочку; а на ночь в конюшне он так усердно чистил и тер свою лошадь, что та шаталась, как былинка на ветру, и переваливалась с ноги на ногу под его железными кулаками».
И не так ли мы, люди, теряем любимых?
«Герасим ничего не слыхал — ни быстрого визга падающей Муму, ни тяжкого всплеска воды; для него самый шумный день был безмолвен и беззвучен, как ни одна самая тихая ночь не беззвучна для нас, и когда он снова раскрыл глаза, по-прежнему спешили по реке, как бы гоняясь друг за дружкой, маленькие волны, по-прежнему поплескивали они о бока лодки и только далеко назади к берегу разбегались какие-то широкие круги».
Написано хорошо, очень хорошо, не лень весь рассказ переписать. И все-таки рассказ плох. Не наш это рассказ. Барин его писал, настоящий матерый барин. Ведь вот и Герасим обижен судьбой, и славная безобидная собачка погибла, и барыня скверная, и все-таки люба автору эта привередливая барыня, Герасим для него только несчастненький, нетребовательный мужичонка.