Береника была моей двоюродной сестрой, и мы выросли вместе в отцовском замке. Но мы росли совершенно разными: я – болезненным и вечно преданным меланхолии, она – живой, грациозной и полной энергии; ее дело было бегать по холмам, мое – учиться взаперти. Я жил, предаваясь упорным и трудным размышлениям; она же беззаботно встречала жизнь, не заботясь ни о тенях на своем пути, ни о молчаливом полете времени с его черными крыльями.
Береника! При звуках ее имени черные тени вырастают в моей памяти. Образ ее стоит как живой передо мной – такой, какой она была в счастливые и веселые дни. Как фантастически хороша она была! А потом, потом наступили ужас и мрак, и произошло нечто не поддающееся описанию. Болезнь, страшная болезнь набросилась на нее и на моих глазах изменила ее так, что трудно было ее узнать. Увы, болезнь отступала и снова подступала, но прежняя Береника уже не возвращалась! Настоящую Беренику я больше не знал или по крайней мере не признавал ее за Беренику.
Главным образом моя кузина страдала от эпилепсии, которая часто кончалась летаргией, похожей на смерть, и от которой она просыпалась совершенно внезапно. Между тем и моя болезнь – мне сказали, что это не что иное, как болезнь, – быстро развивалась, усиливаясь от неумеренного употребления опиума и, наконец, приняла характер какой-то странной мономании. С каждым часом, с каждой минутой болезнь становилась все сильнее и, наконец, совершенно подчинила меня своей власти. Эта мономания заключалась в страшной раздражительности моего ума. Очень может быть, что вы меня не понимаете, и я боюсь, что не смогу дать вам точного представления о том нервном напряжении, с каким я погружался в такие минуты в созерцание самых обыденных в мире вещей.
Моим постоянным занятием бывало думать без устали, целыми часами, над какой-нибудь беглой заметкой на полях книги или над фразой; задумчиво смотреть в продолжение целого долгого летнего дня на причудливые тени, стелящиеся по стенам; забываться по ночам, глядя на прямой луч от лампы или пламя углей в камине; дни напролет мечтать над ароматом цветка; монотонно повторять какие-нибудь обыкновенные слова до тех пор, пока звук от повторения перестанет занимать мысли; в полном покое утрачивать всякое воспоминание о движении и физическом существовании.
В такие минуты мои мысли никогда не переключались на другие предметы, а упорно вертелись вокруг своего центра. Человеку невнимательному покажется естественным, что страшная перемена в душевном состоянии Береники, вследствие ее тяжелого недуга, должна была стать предметом моих размышлений. Но ничуть не бывало. В минуты просветления ее несчастье действительно меня огорчало, я с грустью думал о перемене, происшедшей в ней. Однако эти мысли не имели ничего общего с моей наследственной болезнью. Мой расстроенный разум питался не нравственной переменой, а физической, страшно изменившей Беренику.
В те дни, когда она была поразительно красива, и это можно сказать наверняка, я не любил ее. Чувства мои шли не из сердца, а всегда из головы. Береника являлась ко мне не настоящей Береникой, а Береникой моих мечтаний, не земным, а абстрактным существом. Теперь же я дрожал в ее присутствии, бледнел при ее приближении; горюя о ее гибели, я все-таки помнил, что когда-то давно она любила меня, и в грустную минуту заговорил с ней о браке.
День, назначенный для нашей свадьбы, приближался. Однажды после обеда я сидел в библиотеке; я думал, что в комнате никого нет, кроме меня, но, подняв глаза, увидел стоявшую передо мною Беренику.
Она казалась мне какой-то призрачной и высокой. Я молча откинулся на спинку кресла, она стояла тоже молча. Худоба ее была ужасна, в ней не осталось ничего от прежней Береники. Наконец, взор мой упал на ее лицо.
Когда-то черные волосы теперь стали светлыми, а мутные и поблекшие глаза казались лишенными ресниц. Я взглянул на губы. Они раскрылись особенной улыбкой, и взору моему представились зубы новой Береники. Лучше бы мне никогда не видеть их или, увидев, лучше бы умереть!
Скрип двери пробудил меня; подняв глаза, я увидел, что кузины в комнате нет. Но белый и страшный призрак ее зубов не покидал и не хотел покинуть комнаты. На поверхности их не было ни точки, ни пятнышка. Мимолетной улыбки достаточно было, чтобы эти зубы врезались мне в память. И потом я видел их так же ясно, как и прежде, видел даже яснее прежнего. Зубы являлись мне и тут и там, они были повсюду: длинные, узкие и необыкновенно белые, с бледными, втянутыми вокруг губами. Затем мною окончательно овладел припадок мономании, и я тщетно боролся против ее непреодолимого и странного влияния. В бесконечном числе предметов внешнего мира я только и думал, что о зубах этой девушки. Я чувствовал к ним страстное влечение. Все мое существо было поглощено мыслью о зубах. Я изучал их, и мне казалось, что зубы Береники – это идеи. И эта безумная мысль погубила меня. Вот потому-то я так страстно и стремился к ним! Я чувствовал, что только обладание ими может вернуть мне рассудок.
Дни проходили один за другим, а я все сидел в своей комнате; перед моим мысленным взором маячил призрак зубов. Однажды мою задумчивость нарушил крик ужаса, вслед за которым я услышал рыдания и вздохи. Я встал, отворил дверь и увидел горничную, которая сообщила мне, что Береника умерла.
С сердцем, замирающим от страха и отвращения, я отправился в спальню покойницы. Комната была большая и мрачная; на каждом шагу я натыкался на приготовления к похоронам.
– Гроб, – сказал мне слуга, – стоит за занавеской на кровати, и Береника лежит в гробу.
Кто-то спросил меня, хочу ли я видеть покойницу. Я не заметил, что чьи-либо уста шевелились, а между тем вопрос был задан, и отголосок последних слов еще звучал в комнате. Отказаться было невозможно, и с чувством какой-то подавленности я направился к постели. Я тихо поднял занавеси, а когда опустил их, они упали мне на плечи и отделили меня от живого мира, заперев вместе с покойницей.
В комнате пахло смертью. Я почувствовал дурноту: мне казалось, что от тела уже исходит запах разложения. Я отдал бы все на свете, чтобы сбежать от этого страшного веяния смерти, чтобы еще раз вдохнуть воздух под чистым небом. Но у меня не было сил пошевелиться, колени тряслись, я точно прирос к полу и пристально смотрел на вытянувшийся в гробу труп.
Господи! Может ли быть такое? Неужели у меня помутился рассудок? Или покойница действительно пошевелила пальцем под саваном? Дрожа от страха, я поднял глаза, чтобы взглянуть на лицо Береники. Носовой платок, которым была подвязана челюсть, развязался. Бледные губы улыбались, и из-за них смотрели на меня белые, блестящие, ужасные зубы Береники. Я судорожно отскочил от постели и, не говоря ни слова, как безумный бросился вон из этой страшной комнаты.
Я очутился в библиотеке и сидел в ней один. Мне казалось, что я пробудился от какого-то ужасного, смутного сна. Была полночь. Я распорядился, чтобы Беренику похоронили до заката солнца, но не сохранил точного воспоминания о том, что произошло за это время. А между тем мне припоминалось что-то ужасное, что-то неясное и потому еще более ужасное – какая-то страшная страница моего существования, написанная темными воспоминаниями, ужасными и неразборчивыми. Я старался разобрать их, но не мог. Между тем в моих ушах время от времени раздавался звук, похожий на пронзительный крик женщины. Точно я совершил что-то неправильное. Я громко спрашивал себя: «Что такое?» И эхо комнаты отвечало: «Что такое?»
На столе подле меня горела лампа, а рядом стоял ящик из черного дерева. Ящик был обыкновенный, и я часто видел его: он принадлежал нашему домашнему доктору. Но как он попал ко мне на стол? Почему я дрожал при виде его? Взор мой упал, наконец, на страницы открытой книги и остановился на подчеркнутой фразе. Это были странные, но простые слова поэта Ибн-Зайата: «Dicebant mihi sodales, si sepulchrum amicae visitarem, euros meas aliquantulum fore levatas»[5]. Отчего от этих слов мои волосы встают дыбом и кровь застывает в жилах?